Татьяна ЯНКОВСКАЯ
DÉJÀ VU
Если бы у Венеры Милосской были пошире плечи, повыпуклей грудь и зад и потолще ноги, у нее была бы фигура Лены Фатеевой. Но лицо и волосы Лены совсем не как у античной статуи. Эти каменные головы слишком условны, чтобы вызывать какие-то чувства. У Фатеевой широкое лицо с тугими щеками и пухлым ртом и пушистые русые волосы, сбегающие на спину. Иногда на работе она поднимает их вверх, медленно закидывая округлые руки и втыкая шпильку, но очень легко представить, как они падают и рассыпаются по плечам. Во всяком случае, и руководитель группы Вольфсон, и младший научный сотрудник Петров, и старший лаборант Сидоров очень хорошо себе это представляют.
Чтобы в женщину влюблялись, у нее должен быть блеск в глазах. У Лены Фатеевой глаза русалочьи, без блеска, светлые до бесцветности, но от нее исходит неодолимая аура женского начала. Несмотря на широкий торс, налитую грудь, крепкие щиколотки с высоким подъемом стопы и полные кисти рук, в ее фигуре не было монументальности. Была необъяснимая легкость — то ли от этого леденисто-светлого взгляда, то ли от неторопливых, как при замедленной съемке, движений. Она созрела в одночасье — ей как будто после тринадцати сразу стало восемнадцать. У нее была сексапильность фолкнеровских героинь, которой ее мать не обладала. Когда ездили в отпуск, мать требовала, чтобы Лена называла ее по имени — Мариной, и представляла ее своим поклонникам как младшую сестру. Поклонники матери флиртовали с Леной осторожно, так как «сестра» была все время начеку. Они как бы невинно ее обнимали, старались прижаться, и Лена привыкла к этим приятно щекочущим нервы полузапретным, полуразрешенным отношениям. Взгляды и прикосновения Марининых кавалеров, а иногда и сказанные шепотом фразы, показывали, что они воспринимали ее как взрослую, но броня ребенка, младшей сестры, бдительно охраняемой старшей, надежно защищала ее безмятежность. Когда Лене было девятнадцать, Марина уехала на юг с прочно прилипшим недавно ухажером, а Лену оставила на даче у родственников в Сестрорецке. На пляже с ней тут же познакомился разбитной волосатый парень постарше и привел Лену в свою компанию — шестерка молодых людей разного возраста и одна девушка чуть старше Лены. Лену охотно приняли в компанию, даже Алла, которая была девочкой самого красивого парня в компании. Внимания Алле вполне хватало, она была не прочь поделиться, а наличие второй девушки выводило компанию на новый уровень: есть с кем пошептаться, громким смехом интригуя парней, есть с кем поделиться тем, что ребятам не расскажешь. К тому же Алла была занята и внимание, уделяемое ей мальчиками, было ограниченным. Теперь же все свободные ребята сделали стойку на Лену, что осязаемо усилило накал атмосферы и поток циркулирующих в ней флюидов. В воздухе приятно запахло флиртом. Впервые Лена проводила время в окружении полуголых праздных мужиков без Марины. Ей было немного неловко, когда они вожделенно смотрели на нее, как коты на сметану, но ощущение свободы, которой она была лишена при Марине, приятно волновало. И только одна пара глаз смотрела на нее с вожделением иного рода — так подросток смотрит на желанный велосипед, который ему давно обещали, но так и не купили. Глаза принадлежали круглолицему атлету Вадику. Этот десятиклассник, хоть и самый младший в компании, не уступал старшим в ухаживании за Леной, но его внимание к ней шло от искреннего восхищения, от волнения, перехватывавшего дыхание, а не от опыта и привычки приударить за любой стройняшкой в бикини, так напоминавших ей Марининых кавалеров. Когда ветреным днем они всей компанией ходили на форты на весельных лодках, то, пока они скакали, как козы, по развалинам укреплений заброшенного форта, одну из лодок унесло в море. Плавки и купальники были в быстро удаляющейся лодке, и Вадик, будучи лучшим пловцом в компании, скинув шорты и трусы, чтобы не возвращаться домой под ветром в мокрой одежде, прыгнул в воду и, подбадриваемый криками друзей, догнал лодку и быстро пригреб обратно. Недалеко от берега Вадик бросил весла и стал искать плавки, но ребята закричали, чтобы он не валял дурака, — перевернет лодку, чего доброго, да еще с вещами: «Кончай, Вадька, здесь все свои!» Сочувствующие столпилась на берегу, мальчики помогли подтянуть и привязать лодку, а кто-то вытащил и вручил Лене большую махровую простыню, чтобы встретить героя женской заботой и лаской. Лена стеснялась, но отказаться не могла — не Аллу же просить подавать полотенце чужому голому парню в присутствии своего. На обратном пути Лена оказалась в лодке вдвоем с Вадиком. Когда форт был уже далеко позади, он остановился, перестав грести. Лодка покачивалась на волнах, и Вадик сказал, не глядя на Лену: «Вот так бы и плыл всю жизнь». Когда Вадик перешел на второй курс, а Лена на пятый, они поженились. Еще через год она распределилась в группу старшего научного сотрудника Вольфсона. Она была там белой вороной — самая молодая, бездетная, не зачуханная жизнью, неболтливая, несмешливая, небрежно и экзотично одетая, неизменно привлекавшая внимание мужчин. Все это не могло не раздражать большую часть группы, представленную лучшей половиной человечества. Но скрепя сердце они приняли ее в свой дружный коллектив. * * *
В окна лаборатории заглядывало солнце. Булькали ректификационные колонки, жужжал хроматограф. Фыркая, плевался кипятком и паром эбуллиометр. Сидя за письменными столами, женщины вязали. Они распускали старые юбки и перевязывали их на детские рейтузы, свитера на жилетки, жилетки на модные шапочки. О, здесь были такие мастерицы сделать из говна конфетку! На этом стояла и стоять будет Русская земля. Это было в те благословенные времена, когда, как гласил анекдот, государство притворялось, что платит зарплату, а население притворялось, что работает. А многие, особенно женщины, которые по природе своей правдивее, так не очень и притворялись.
У Фатеевой и здесь был свой путь. Лена не вязала, она делала босоножки и бижутерию. Для босоножек она использовала бледно-зеленый картон, который принес ей Петров. Сидоров, благоговея и краснея, обвел карандашом ее ступни и аккуратно вырезал по контуру то, что должно было стать основой босоножек. Потом они вырезали множество таких же оснований-стелек, последовательно укоротили их со стороны носка мал-мала-меньше, кроме нескольких нижних слоев, образующих платформу, и сложили в две стопки-танкетки. Петров раздобыл эпоксидку, а Сидоров помог склеить картонки, вставив на подъеме перепонку из широкой узорной каймы, а возле пятки ленты, завязывающиеся вокруг щиколоток. Лена купила кожаные стельки, которые наклеили сверху, а Петров достал для подметок материал, из которого сапожники делают накат. Несмотря на скепсис — «Они же развалятся после дождичка в четверг! И вообще, эпоксидка вредная» — девочки не могли не признать изобретательность Фатеевой. А бусы она сделала, можно сказать, вообще из ничего. Налепила кубиков из хлебного мякиша, принесенного из столовой, раскрасила их лаком для ногтей ярких цветов и нанизала на толстую красную нитку вперемежку с короткими кусочками узкой стеклянной трубки (из таких стеклодувы делали для лаборатории пипетки) и ракушками, которые она собрала на юге. Трубку нарезал на куски и оплавил концы рыжий стеклодув Петя, который делал самую неквалифицированную работу в мастерской, но аппетит при этом имел самый ненасытный. Петя протянул Лене чистую литровую бутылку из-под кислоты, и, подмигивая и умильно склоняя голову набок, попросил «пять грамм». Ну что ж, литр так литр. Без спирта работу делали только старый Иван Никифорович и молодой Володя. Оба были непьющие и оба были депутатами местных Советов депутатов трудящихся. В лабораториях все получали спирт для работы, но употреблялся он в первую очередь в качестве напитка и жидкой валюты, которая в конечном итоге тоже выпивалась. Петины фирменные «пять грамм», подмигивание и испускаемые время от времени возгласы «будем давить под Полтавой» и «айн унд цванцих, фир унд зибцих» были неотделимы от его фирменных пипеток — единственное, что он только и мог сделать, не запоров. Это были застойные времена, когда алкоголизм и нарушения трудовой дисциплины цвели в НИИ пышным цветом. Скоро уже Фатеева, как и все девочки в группе, выписывала себе по вторникам командировку, и они отправлялись с утра в сауну, после чего, умиротворенные, шли на работу. Лена общалась и со своими знакомыми со студенческих времен, которые работали в других лабораториях. Ритка-дылда, красотка-блондинка на курс старше, распределилась в лабораторию эластомеров, а Люська Агапова из аналитической была самой близкой, хоть и не закадычной, подружкой Фатеевой. Лена всегда держала дистанцию, не подпуская других девочек слишком близко к себе. Агапиха любила говорить на интимные темы. Она вышла замуж за их однокурсника Кольку Бельского по прозвищу Кобельский. Маленький, подвижный — таких обычно называют живчиками — он едва доходил долговязой Люське до плеча. Он любил с намеком повторять одни и те же шутки, например, «полюбила я еврея и ни капли не жалею» или «мелкая блоха злей кусает». И вот с этим живчиком, как уверяла Люська, она имела по пятнадцать оргазмов за раз, повергая Фатееву в изумление. Лена думала про себя, что, наверно, эти оргазмы слабые и неполноценные, тогда как ее единственный захватывал все ее существо. Но в глубине души ее съедало любопытство и гнездилось сомнение, что, может быть, существуют неизвестные ей тайны, которые она может так никогда и не узнать. Когда Кобельский шутил, подмигивая Лене черным жарким глазом, а Люська, тонкая, звонкая и прозрачная, обхватывала его рукой и прижималась щекой к его жесткой шевелюре, Лена думала, что, скорей всего, Агапиха не врет. Вадик по-прежнему был влюблен в Лену. Но страсть свою выражал как-то по-детски неуклюже. Наверно, некоторые Маринины кавалеры были лучшими любовниками. Лена вспоминала их волнующие прикосновения и шепот. К тому же Вадик часто обижался. При этом объясниться с ним было невозможно, так как в такие минуты он замыкался или просто уходил, хлопнув дверью, и потом подолгу молчал. Во время ссор Лена крепилась, шумно дыша и раздувая ноздри, но когда он уходил, заходилась в рыданиях. Не выдерживала она и пытки молчанием: «Вадик, ты что, меня разлюбил?» Тогда он с облегчением бросался к ней, обнимал самозабвенно, говорил «прости», и Лена, испытывая смесь любви, жалости и желания, забывала обиду, размякая в его объятиях. Теперь, когда она работала, а он еще учился, да еще играл в баскетбол и входил в институтскую сборную по плаванию, у нее было больше свободного времени, чем у него. И хотя они ходили иногда вместе в кино и в театр, нередко она оставалась вечерами и по выходным одна. Подруги были замужем, и идти с ними куда-то третьей лишней не хотелось. Нет, конечно, она была счастлива, что вышла замуж, окончила институт, что у нее теперь своя жизнь, стабильная и налаженная. Но от стабильности веяло однообразием. К тому же они продолжали жить с ее матерью, и Лена не могла не видеть, что в отношениях Марины и Игоря, с которым мать была вместе уже несколько лет, было гораздо больше настоящей близости. Она гнала от себя эти мысли, но, раз возникнув, они периодически возвращались. С другой стороны, слушая разговоры женщин в лаборатории о мужьях, детях и будничных хлопотах, о плановых радостях, состоящих из предпраздничных хлопот, которые, как новогодняя елка звездой, увенчивались праздничной суетой вокруг ломящегося от еды и напитков стола, Лена приходила к выводу, что у нее вполне нормальная, даже счастливая, семейная жизнь. * * *
В аналитической лаборатории, где работала Агапиха, было много молодежи и шумно отмечались любые праздники. «В жизни всегда есть место поводу», — подняв палец, изрекал Кобельский. Так как чистого спирта, который они все получали, не хватало, Санька Забубенный заблаговременно обрабатывал марганцовкой, а потом перегонял на собранной в тяге дистилляционной установке технический спирт. Пили много, закусывали чем придется. В лаборатории, где работала Фатеева, каждая группа отмечала праздники отдельно. В группе Вольфсона преобладали женщины, средний возраст которых был значительно выше, чем у аналитиков, и в честь праздников они устраивали уютные девичники, запершись в маленькой, самой светлой комнате лаборатории. У всех этих милых женщин были по-своему нескладные женские судьбы, и они наслаждались компанией друг друга, без этих козлов, этих кобелей, этих… Тон посиделкам задавала умница и красавица Инга, муж которой, капитан дальнего плавания, постоянно отсутствовал, но зато мог обеспечить достойную оправу своему бриллианту. Она это ценила и хранила ему верность, хотя при такой внешности и обстоятельствах могла бы и не хранить. Чтобы оградить себя от соблазнов, она в тридцать семь родила второго ребенка, заботы о котором занимали все ее свободное время. В этой компании подвиги Забубенного никто бы не оценил, дамам подавай сладенького. Здесь изготовлялся фирменный напиток группы, «слеза блондинки» (большинство женщин в группе — блондинки, в основном ненатуральные): бутылка дешевого белого вина и бутылка лимонного сиропа на литр спирта, который Инга заблаговременно выписывала на себя. Как у кандидата наук у нее норма выше, да спирт ей не так и нужен, в отличие от других девочек, которые выменивают его на дефициты. К ней дефициты плывут рекой и без спирта. Она щедра, одаривает иногда девочек шарфиками или мотками ниток для вязания, которые привозит ей муж, приносит хорошие сигареты для любительниц подымить в тягу. Позабыв о заботах, женщины сидят, нежатся в лучах бьющего в окна солнца; все больше веселея, пьют вполне благородный напиток, неведомый Венечке Ерофееву, заедают кулинарными изысками, которые приносят из дома, и всей кожей и желудком чувствуют, что в этот момент жизнь прекрасна и удивительна.
Люся Агапова пригласила Фатееву отметить Первое мая с аналитиками. Когда Лена вошла в самое большое помещение лаборатории, все уже были в сборе, более шустрые женщины расселись по коленям сотрудников-мужчин под предлогом, что стульев на всех не хватало. — Фатеева! Заходи, садись! Вон Вовчик свободен! — крикнула Агапова, сидя на коленях длинного лохматого Витьки Ловкачева. Толстый Володя Рохлин добродушно улыбался, гостеприимно развернув от письменного стола свои невостребованные, похожие на две большие подушки, колени. Но Лена, дрогнув ноздрями, отвернулась и не села. Ей претил этот псевдофлирт пополам с панибратством. В дверь лаборатории заглянул Вольфсон: — А где Анна Сергеевна? — Идите сюда, Борис Самойлович! — раздались голоса. — Анна Сергеевна ушла сегодня пораньше. С праздничком вас! — С праздником! — отозвался Вольфсон, заходя. — Борис Самойлович, отметить надо! — Санька протянул ему мерный стакан с выпивкой. Вольфсон оглядел комнату, мгновенно оценивая ситуацию. — Спасибо. И еще один, для дамы. Он направился прямо к Лене и, поздоровавшись, протянул ей стаканы: — Подержите. Сейчас будет закуска. У Лены сразу потеплело на душе, она почувствовала себя уверенней, веселей. Ей нравился ее начальник. Вольфсон вернулся с куском хлеба и соленым огурцом. Он разломил хлеб, протянув ей половину, но, попытавшись разломить огурец, забрызгался рассолом и отдал его Лене: — Кусайте! — А вам? — А мы поделимся! — улыбнулся Вольфсон своей роскошной улыбкой. Они выпили, закусывая одним огурцом. Приятное тепло и довольство разливалось по всему телу — то ли от алкоголя, то ли от взгляда и улыбки шефа. Атмосфера становилась все более праздничной, взрывы смеха вознаграждали удачные шутки. Вольфсон, привыкший первенствовать, естественно подключился к состязанию остряков, блистая и на чужой территории, на фоне не лезущих за словом в карман аналитиков. Иногда он, доверительно наклоняясь к Лене, вполголоса комментировал то, что говорили другие, и они смеялись вдвоем, отдельно от всех. — Ну, мне пора, — посмотрев на часы, сказал вдруг Вольфсон, и, легонько обняв ее за плечи, чего раньше не случалось, добавил: — Желаю вам хорошо провести праздники, Леночка! — Вам также, — ответила Лена и, осмелев, поцеловала шефа в щеку, как это было принято в ее дачной компании и в компании знакомых ее матери. * * *
В группе Вольфсона дела шли хорошо, и Борис Самойлович пошел в гору. Его докторская диссертация была на подходе. Директор института, Иван Александрович Жуков-Майский, который раньше заведовал их лабораторией, защитил кандидатскую, к которой Вольфсон приложил руку, и вернул долг, сделав Вольфсона и. о. завлаба. Проект на основе разработок, включенных в обе диссертации и ставших обоснованием нового процесса, внедрявшегося на заводе в Поволжье, был выдвинут на Государственную премию. Группа из шести человек, включавшая Вольфсона и Жукова-Майского, была уже утверждена в министерстве, оставалось проголосовать на Ученом совете института. Новый статус без пяти минут завлаба был ознаменован появлением отдельного кабинета с кожаным диваном. Обычно это означало и появление постоянной любовницы. Новоиспеченные завлабы не должны были больше просить у друзей ключи от пустой квартиры или возить женщин на свою или чужую дачу, боясь, что их застукают. Жизнь заведующих и исполняющих обязанности была легче и веселей, чем у простых смертных.
У Бориса Самойловича постоянной любовницы не было. Нельзя сказать, чтобы он не изменял жене, но ограничивался короткими командировочными соитиями, так как ценил свои отношения с ней. Ольга Хиляева, отличница и дочь членкора, обратила внимание на Борю Вольфсона еще на первом курсе. И не она одна. И бойкие вертихвостки, и невзрачные тихони, глядящие на него преданными глазами, — все, кроме отпетых антисемиток, были готовы откликнуться душой и телом, если бы Борька Вольфсон удостоил их своим вниманием. Любила ли она его? Она не знала, ей было не с чем сравнивать. Но ей нравились его кудри, волновал его взгляд, она ревновала его к тихоням и особенно к вертихвосткам, и сердце падало куда-то далеко-далеко, когда он пел под гитару популярные тогда песни. Ей никогда не надоедало быть с ним рядом. Борис привык быть центром внимания. Он был зачат случайно в начале войны, перед тем как Ленинград был окружен немцами. К моменту его рождения отец погиб на фронте, старшая сестренка умерла от воспаления легких, и для матери, работавшей медсестрой в госпитале, он стал всем. В три года, больной и истощенный, он попал в больницу и пролежал в ней почти год. За этот год он научился читать, играть в шашки и в шахматы, и в четыре года поражал окружающих своими знаниями и сообразительностью. В школе он быстро понял, что надо уметь себя защищать, и с ранних лет серьезно занимался спортом: велосипедом, волейболом, борьбой. Высокий мальчик с сильной, немного непропорциональной фигурой — длинные ноги и коротковатый торс с широкой талией — и темно-русой короной кудрей над красивым лбом стал рано обращать на себя внимание. Взгляд дивных серых глаз, нагловатый и доверчивый, открытая, немного насмешливая ослепительно-белозубая улыбка одновременно смущали и притягивали. Все учителя женского пола были к нему неравнодушны. У одних это выражалось в придирках, другие любили его вызывать, хвалили, а когда объясняли новый материал, смотрели на него одного. Учителя-мужчины ценили его сообразительность, но спрашивали редко, словно видя в нем конкурента, но в общем относились хорошо. Исключение составлял физик, постоянно коверкавший его фамилию и занижавший оценки. Боря не любил его, за глаза высмеивал его привычку постоянно говорить «значит» и «это самое». Однажды во время урока он от скуки стал отмечать на листке бумаги, сколько раз Андрей Иванович скажет свои любимые слова. Увлекшись, он не заметил, что учитель оказался рядом и, увидев, чем занимается ненавистный ему ученик, выхватил листок, побагровел и разразился гневной тирадой, продолжавшейся до звонка. Андрей Иванович прибежал в учительскую и, распалясь, кричал, впервые безошибочно произнося Борину фамилию, что Вольфсона надо исключить из школы, что жиды вообще обнаглели и пора найти на них управу. Находившийся в учительской математик Меркин дал ему пощечину, после чего Андрей Иванович бросился на него в атаку, которую Меркин с легкостью отразил. В учительской поднялся гвалт. Слух о драке многновенно распространился по школе, и, благодаря детскому максимализму и популярности молодого математика, авторитет как Меркина, так и Вольфсона, вырос среди большинства учеников. Жили Борис с матерью в сырой полуподвальной комнате с одним окном. Мать часто работала во вторую смену, и Боря большую часть времени был предоставлен самому себе. Спорт, кружки, уроки и книги заполняли свободное время. Жизнь в коммунальной квартире имела то преимущество, что мальчик почти никогда не оставался один. Так же, как он постепенно научился читать между строк и определять политическую погоду в стране, он научился между взмахами соседского веника замечать перемены климата в квартире. Мусор, подсыпанный под дверь их комнаты какой-нибудь из соседок, подметавших коридор, означал сгущение туч на горизонте. Если же соседка говорила маме: «Анна Моисеевна, давайте я за вас подмету», а Борю угощали на кухне пирожками и блинчиками, это означало потепление, за которым обычно следовала просьба помочь достать лекарства или обращение за советом. Летом он на три смены уезжал в пионерский лагерь, где хорошо прижился не только благодаря умению постоять за себя, но и тому, что защищал слабых и вступал в альянсы с лучшими из сильных. Там он научился играть на гитаре и, обладая хорошим слухом и блестящей памятью, скоро мог исполнять любые песни, что еще увеличило его популярность. В лагере он впервые услышал фразу, которую потом ему не раз приходилось слышать: «Хоть ты и еврей, но хороший человек». К моменту поступления в институт у него была золотая медаль и дипломы олимпиад, что помогло ему поступить без блата. В старших классах они уже учились вместе с девочками, и он стал объектом внимания всех этих болтушек, хохотушек, кокеток, которые писали ему записки, одолевали звонками, приглашениями на дни рождения, в кино или на каток, которые он иногда принимал. Ольга Хиляева была другая. Хотя она тоже, можно сказать, не давала ему проходу, но делала это иначе. Старалась всегда быть рядом, но не заискивала. Дисциплинированная, целеустремленная, уверенная в себе, она не отличалась ни особой привлекательностью, ни женственностью. Она была стройна, одевалась дорого, но слишком солидно. С ней можно было посоветоваться, поделиться сомнениями и поговорить обо всем — о науке, о планах на будущее. У нее был дельный стратегический ум, она хорошо разбиралась в людях и ситуациях. Хиля, как ее называли, была жесткой, многие считали ее стервой, но с Борей она всегда была внимательной и уступчивой. Ему было лестно, что такая девушка выделяет его из всех. Она намекала, что может попросить отца помочь Борису при распределении. С ее собственной карьерой все было ясно. Постепенно Вольфсон привык к ее присутствию, даже скучал, если в какой-то день она не появлялась в институте. Так что само собой получилось, что на пятом курсе они поженились. Борис переехал к Хиляевым, и спустя два года у них уже была отдельная квартира. После защиты диплома Ольга осталась в аспирантуре на кафедре, а Борис распределился в НИИ, где тоже был принят в аспирантуру. Он одолжил у тестя деньги и обменял материнский подвал на хорошую, светлую комнату в квартире с одними соседями. Уезжать из центра в однокомнатную квартиру Анна Моисеевна отказалась. Закадычными дружками Вольфсона в институте стали Витька Козлов и Толька Капустин. Разумеется, видя их втроем, все вспоминали волка, козу и капусту из детской задачки. Сошлись они на почве борьбы: Вольфсон и Капустин занимались вольной, Козлов — самбо. Козлов и Капустин ценили Вольфсона, так как хоть он был и еврей, но хороший человек, а кроме того, благодаря ему можно было всегда находиться в обществе красивых девочек, быть приглашенными на престижные вечеринки и в нетуристские походы, где целью было выпить и повеселиться и где Борька Вольфсон со своей гитарой, компанейским характером и неотразимой внешностью был просто незаменим. Оба не были блестящими студентами, как Вольфсон, но учились неплохо, а Козлов занимался еще и комсомольской работой. Оба тоже женились на пятом курсе. Лора Козлова училась в институте культуры и работала библиотекарем. Лицо Лоры напоминало ходики, когда-то такие тикали на кухне в виде кошачьего лица — неподвижное, как маска, только зрачки ходят туда-сюда в косых прорезях глаз. Как и Ольга, она была неэмоциональна, но если Хиляева держит все чувства под контролем, то Козловой, кажется, просто нечего контролировать. Капустин знал свою Зою еще со школы. Она окончила музучилище и преподавала в музыкальной школе. У Капустиной тонкие брови и еще более тонкие губы. Она умна, дорожит своим мужем, и Капустин ей полностью доверяет и не изменяет. Козлов же любит сходить налево, а недавно завел роман с лаборанткой Ниной и влип: отчаявшись найти мужа в свои тридцать с гаком, Нина решила от него родить. Сначала Козлов был в ужасе, когда Нина наотрез отказалась делать аборт, но, поскольку она ничего не требовала и разоблачением не угрожала, что позволяло начальству делать вид, что член парткома и начальник цеха Козлов имееет такой же незапятнанный моральный облик, как и все, он смирился и даже обещал Нине помощь и поддержку. Нину в институте любили и сочувствовали ей, так что никто не стал бы сообщать Лоре о похождениях Козлова и положении его любовницы, а сама Лора сохраняла неведение кухонных ходиков и ни о чем не догадывалась. В общем, у каждого из трех товарищей была нормальная семейная жизнь. С карьерой тоже все складывалось неплохо. У друзей Бориса не было таких научных успехов, как у него, но у них не было и пятого пункта, и активность Капустина по профсоюзной, а Козлова по партийной линии стимулировала научную карьеру. Они продолжали иногда встречаться семьями по старой памяти, хотя у Бориса с Ольгой появилось много новых, более интересных и нужных знакомых, привлеченных их успехом, Ольгиными связями и обаянием Вольфсона. Всегда нагловато-галантный с дамами, Вольфсон автоматом, а порою искренне говорил им приятное. Чужие жены ставили Бориса в пример своим мужьям, но, так как он ограничивался комплиментами и был полезным евреем, мужья не волновались. * * *
Летом перед отпуском Фатеева сшила себе модную юбку-спираль, скомбинировав четыре вида ситца, однотонного и с рисунком. Из одной из рисунчатых тканей она сшила блузку с однотонной отделкой. Впрочем, блузкой это можно было назвать с натяжкой: кусок материи с вытачками и застежкой-молнией облегал фигуру от талии до груди, а грудь поддерживали две присобранные снизу полоски материи, которые завязывались сзади на шее, как у купальника. Все это ей очень шло. «Принеси, покажи!» — потребовали девочки. Демонстрировать поделки и покупки было в группе традицией. Перед обеденным перерывом Лена, спрятавшись за хроматографами, облачилась в новый наряд и выплыла на середину комнаты.
— Ай да Аленка! — ахнула пожилая лаборантка Лина Павловна. Инга подошла к Лене и подняла подол юбки: — Смотрите, у нее каждый клин подшит своими нитками, в тон! Ну, ты даешь, Ленок, ничего не скажешь. — Покружись! — закричали девочки. Лена, раскинув руки, начала медленно кружиться под одобрительный гвалт. Волосы, поднятые вверх и заколотые шпилькой, рассыпались по плечам. Внезапное молчание заставило ее остановиться. В дверях стоял Борис Самойлович и смотрел на нее, как когда-то на юге тайком поглядывали на нее Маринины поклонники. Фатеева вспыхнула и опустила глаза. — Лена, зайдите ко мне в кабинет, — сказал Вольфсон. — Сейчас? — Когда переоденетесь, — с еле заметной улыбкой ответил он. — Ну, сейчас тебе будет! — сказала Лина Павловна. — Да бросьте вы, что он, не человек, что ли, — возразила Инга. — А видели, как он на нашего Ленка пялился? Лена снова вспыхнула, дрогнув ноздрями, и пошла переодеваться. Вспыхнул и присутствовавший при демонстрации Сидоров и выскочил из лаборатории. Лена отправилась в кабинет Вольфсона, гадая, в чем дело. После того как они вместе пили спирт у аналитиков, закусывая одним огурцом, она не боялась шефа и чувствовала хоть и небольшую, но все-таки власть над ним. — Садитесь, Лена! — Борис Самойлович указал ей на стул. — К отпуску готовитесь? — Он улыбнулся. — Что ж, отдохните хорошенько, а потом начинайте готовиться к экзаменам. Лена медленно подняла брови. — Да, у меня с нового года будет место в аспирантуре, и я хотел предложить вам поступать. Экзамены начнутся в октябре. Для Лены это было полной неожиданностью. Мать, кандидат наук, говорила с ней на эту тему, но Лена, глядя на институтских аспирантов, которые мало того, что работали в рабочее время, так еще и задерживались в нерабочее, считала, что такая жизнь не для нее. Единственное, что могло бы ее привлечь, был двухмесячный отпуск летом. Прибавка к зарплате в будущем — да, но ведь и спросу будет больше. У нее не было честолюбия, которое толкало бы ее на жертвы ради карьеры. — Спасибо, Борис Самойлович, но я никогда не думала об этом. Тем более что через год мой муж будет поступать, ему уже предложили. Если и я буду в аспирантуре, мы совсем не будем видеться. Они помолчали. Лена ждала, что он приведет ей в пример свою жену-доцента, которая писала докторскую, имела ребенка — и ничего, справлялась, но вместо этого он спросил: — Вы так любите своего мужа? Лена чаще задышала, подрагивая ноздрями, и ничего не ответила, сердясь за это и на себя, и на него. — Вы когда-нибудь ходили на яхте? — перевел разговор на другую тему Борис Самойлович. — Нет. — Она знала, что Вольфсон уже приглашал Петрова и Сидорова походить под парусом. Институту принадлежали четыре яхты, и у каждой был свой капитан. Они отвечали за сохранность «имущества» и фактически являлись владельцами яхт, которые находились в неограниченном пользовании капитанов. Они решали, кого, куда и когда брать с собой. Лена помнила, как Вольфсон просил иногда в долг спирт, когда ему нужно было срочно рассчитаться за очередную работу по ремонту парусника, как в начале зимы он просил женщин принести валенки, из которых выросли их дети и внуки, чтобы поставить яхту на зиму на валенки, просил ребят из группы помочь законсервировать ее. — Я тоже уезжаю в отпуск до середины августа, а потом мы начнем выходить под парусом на выходные, пока тепло. Тогда — добро пожаловать, я дам вам знать, — сказал Вольфсон. * * *
Чудным субботним днем, когда бабье лето расчистило небо и слало на землю последние теплые лучи, яхта Вольфсона вышла в Финский залив и взяла курс на форт Первомайский. Поехала в основном молодежь — трое парней, уже ходивших с Вольфсоном на яхте и знакомых с азами парусного спорта, Лена Фатеева и ее подружки Ритка с Люськой — а также недавно защитившаяся свежеразведенная сотрудница Вика, почти одного возраста с Борисом Самойловичем. Лена молча наблюдала, как мужчины управляли парусами и штурвалом, ловко перепрыгивали с места на место, выполняя команды Вольфсона. Несмотря на молодость, его помощники были и пониже, и пожиже и явно уступали ему и осанкой, и внешностью. «Настоящий мужчина, не то что эти малявки», — подумала про себя Лена и тут же смутилась, вспомнив своего молодого мужа. Вадик, правда, был такого же роста, как ее начальник, и фигура у него не хуже, и все-таки… И все-таки Борис Самойлович со своей шевелюрой, белозубой улыбкой на загорелом лице и сильными, уверенными движениями казался ей романтической фигурой, морским волком, почти божеством. Дул легкий ветер, яхта плавно скользила, удаляясь от берега, и Лену все больше охватывало ощущение, близкое к невесомости. Хотелось полностью отрешиться, воспарить, но мешали разговоры, крики и женский визг, которого почему-то всегда больше на воде, чем на суше. Лена перешла на корму и стояла, глядя как, покачиваясь, шла за яхтой на привязи спасательная шлюпка. К ней подошел Вольфсон.
— Ну как, Лена, нравится? — Очень! Борис Самойлович, а можно в лодку пересесть? — Конечно! Только я не хочу вас одну отпускать. Не возражаете, если я вам составлю компанию? — Вы здесь хозяин, — пожала плечами Лена. — Нет, вы здесь хозяйка. А я только капитан. Вольфсон подтянул шлюпку, подозвал Сидорова, передал ему в руки канат и помог Лене спуститься. Здесь, у самой воды, ощущение было совсем другое. Лена потрогала воду и, молча и без улыбки, сильно взмахнув рукой, обрызгала Вольфсона. Он ничего не сказал, только, откинувшись назад, смотрел на нее, прищурясь. Говорить не хотелось. Они лежали на бортовых сиденьях, их головы сходились, почти касаясь, на узком кормовом сиденье, и смотрели на льдисто-голубое, цвета фатеевских глаз, балтийское небо, остро чувствуя близость друг друга. До них доносились команды Саньки Забубенного, который уверенно травил шкоты и менял курс с помощью Петрова и Сидорова, звон болтовни и смех девочек. Лена и Борис Самойлович наслаждались покоем, который можно испытать только на море в безоблачный день. «Вот так бы и плыть всю жизнь», — проговорил вдруг Вольфсон. Déjà vu. Где она это слышала? Ах, да, конечно — как она могла забыть?.. Не они одни причастились даров щедрого бабьего лета. На форт съехалось уже много народу, и продолжали подходить яхты и катера. Люди занимались обычным делом — пили, жарили шашлыки, пекли картошку, пели под гитару, танцевали под транзистор. Компания Вольфсона радостно и деловито подключилась к празднику. Они решили есть на яхте, картошку сварить — благо, на камбузе есть газовая плита — а костер развести вечером. Работа закипела, и часа в четыре еда была готова. Боже, как все было вкусно! Пили спирт, Забубенный позаботился и о более изысканных напитках — был подан кофейный ликер, изготовленный из спирта и растворимого кофе, и новинка — смесь спирта с кока-колой. Бабье лето ненастоящее, короткое, и дни у него короткие. Канули в лето белые ночи, быстро спускаются сумерки. Мужчины разожгли костер, принесли на берег подстилки, одеяла, пару складных стульев. Вольфсон принес гитару. Все оживились, пошли заявки. Он пел, остальные подтягивали. Лена не пела, она смотрела то на догорающий костер, прутиком переворачивая пекущуюся картошку, то на лицо Бориса, которое казалось еще более мужественным, затененное ночью и освещенное отблесками костра. Заявки иссякли, и Вольфсон спел еще несколько песен, большинство которых никто не знал. С замиранием сердца слушала Лена: Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле. Сочинил же какой-то бездельник, Что бывает любовь на земле. И от лености или со скуки Все поверили, так и живут: Ждут свиданий, боятся разлуки И любовные песни поют… — Что это за песня?
— На стихи Анны Ахматовой. — А музыка чья? — Моя. Если это можно назвать музыкой. — Это самая лучшая песня, какую я слышала, — сказала Лена. — А я Ахматовой ничего не читала. — Ну как же, она замечательный поэт. — Спойте еще раз, Борис Самойлович! — Картошка готова! — объявил Петров. Все начали, обжигаясь, чистить и есть картошку. Потом подбросили дров в костер — становилось свежо — и стали танцевать под музыку транзистора, включенного соседями. «Снегопад, снегопад, если женщина просит, бабье лето ее торопить не спеши…» Лена танцует с Вольфсоном. Она ежится от холода, отводит полы его расстегнутой куртки, просовывает под нее руки и прижимается грудью, закрытой тонкой клетчатой тканью, к его футболке. Лифчик она специально сегодня не надела. А что? Вон Ритка с Люськой и на работу не носят. Правда, что у них за грудь? Так, прыщики. Было поздно, но спать не хотелось. Сгрудившись вокруг костра, все, кроме Фатеевой и Вольфсона, курили. Девочки прижимались друг к другу, чтобы согреться. Лена натянула на голову капюшон красной куртки. Вольфсон обхватил ее за плечи: — Замерзли? — Да, — тихо, с придыханием ответила Лена и положила голову ему на плечо. — Не боитесь волка, Красная Шапочка? — делая страшные глаза, шутливо спросил Вольфсон. Лена посмотрела на него безмятежными своими глазами, лишь шумнее задышав через подрагивающие ноздри: — Боюсь. Перед тем как разместиться на ночлег в каюте и на камбузе, снова пили. — Борис Самойлович, колыбельную, а то не усну! — потребовала Агапова. — Какую же вы хотите колыбельную? — Ну какие там бывают? «Придет серенький волчок и укусит за бочок». Или «Спи, моя радость, усни». — «Спи, мой бэби, курчавый черный бэби…», — дурашливо затянул Забубенный. — А я еще не выполнил просьбу нашей Елены Прекрасной, — сказал Вольфсон, проверяя гитарный строй. — Пусть это и будет вам колыбельная. …Но иным открывается тайна,
И почиет на них тишина... Я на это наткнулась случайно И с тех пор все как будто больна. * * *
Через несколько дней Лена нашла у себя на письменном столе большой служебный конверт с томиком стихов Ахматовой. На титульном листе было написано «Елене Прекрасной от преданного ей Серого Волка». Стихотворение-песня было заложено закладкой. Лена читала и перечитывала стихи и в перерыв, и по дороге домой, и весь вечер дома пролежала с книжкой — благо, Вадик был в институте. Она решила сделать в подарок начальнику закладку для книг. Вырезала середину из прямоугольника пергаментной бумаги, вшила туда сплетенный по размеру кусок макраме, тонкой кисточкой нарисовала на пергаменте похожие на иероглифы символы и обвязала крючком по периметру теми же нитками, из которых сплела середину. Лена вложила закладку в конверт с открыткой — репродукцией морского пейзажа с яхтой, на которой написала: «Борис Самойлович! Спасибо за книгу! Это самый лучший подарок в моей жизни» — и бросила его в щель для почты на двери его кабинета.
Получив подарок, Вольфсон был удивлен, но очень тронут. Вспомнил, как в детстве мастерил подарки для мамы и как она радовалась им на фоне их скудной жизни. У него и игрушек-то почти не было. Был любимый игрушечный медвежонок, оставшийся от сестры. Борю тогда очень удивляло, что этот маленький мишка был старше его. Почему-то захотелось, чтобы и у этой славной девочки был такой же. И повод есть — на днях в группе собирали деньги на подарок Фатеевой ко дню рождения. Вольфсон давно уже собирался в ДЛТ за подарком для сына и заодно заглянул в отдел мягкой игрушки. Но на полках, заваленных чебурашками и прочими героями наших дней, ничего, подобного медвежонку его детства, не было. Вдруг он увидел игрушечного волка и обрадовался — вот его-то он и купит. Так лучше, это будет подарок с юмором. Мишка — слишком сентиментально. Возвращаясь с игрушкой домой, он вдруг с досадой подумал, зачем он все это делает, но вспомнил Ленины глаза, прикосновения ее рук, волос, тела, и теплота наполнила его душу, развеяв сомнения. Через несколько дней, когда в лаборатории разъели принесенный Леной в честь дня рождения торт и подарили ей сумку, Вольфсон, уходя, попросил Лену зайти к нему в кабинет. — Хотел отдельно вас поздравить, Леночка. — Он вытащил из портфеля и протянул ей волчонка. — Вот, можно сказать, мой почти однофамилец. Теперь он не будет спускать глаз с Елены Прекрасной, а я буду ему завидовать. Лена молча взяла игрушку, глядя на Вольфсона без улыбки своими светлыми глазами, медленно прижала ее к щеке. — Какой хорошенький! И мягкий. И лицо у него совсем не злое. Спасибо, Борис Самойлович! — Лена неспешно обошла стол и наклонилась, чтобы поцеловать его в щеку. Вольфсон порывисто обнял ее, но Лена также не спеша высвободилась и отступила: — Что вы, Борис Самойлович! — Лена, Лена, что вы со мной делаете? — пробормотал он. Она сделала шаг к нему, но остановилась, прижав руки с зажатым в одной из них волчонком к полыхающим щекам, и вышла из комнаты. * * *
Теперь Лена часто вспоминала все по порядку: первомайский огурец у аналитиков, и как он смотрел на нее, когда она кружилась в новой юбке — это точно не показалось, даже Инга заметила! — и яхта, его слова в шлюпке, книжка, а теперь этот волчонок… Как он ее понимает! Лена долго не расставалась с игрушками, уже подростком продолжала укладывать их с собой спать — может быть, потому, что мать так рано ввела ее во взрослую жизнь. А какой он остроумный! Как с ним легко! С ним не бывает неловко даже в неловкой ситуации. А как он начал ее обнимать… Теперь уж точно не может быть сомнений: он к ней неравнодушен. А как же эта умница Хиляева? Ну и что, что умница, зато Лена молодая, красивая, умеет вызывать страсть, умеет любить. Разве этот ученый сухарь способен вызывать в мужчинах какие-то чувства? Неужели он говорил ей когда-нибудь таким голосом «Оля, что ты со мной делаешь»? И разве эта карьеристка может его по-настоящему любить? То, что Фатеева сама была замужем, ее почему-то не беспокоило. Если Борис Самойлович ее любит, то, разумеется, она уйдет от Вадика. Разве можно их сравнивать? Даже мечты о Вольфсоне делали ее более счастливой, чем их счастливая, как она раньше считала, жизнь с Вадиком.
* * *
В преддверии праздников, как обычно, в институте оживился бартер. Доставалы приносили майонез, банки с горошком, консервы тресковой печени, твердокопченую колбасу, а менее приспособленные к жизни сотрудники расплачивались деньгами и спиртом. В конце октября объявили, что будут продуктовые заказы, и многие, в первую очередь матери семейств, побежали срочно сдавать деньги Любе, которая занималась распределением заказов. Люба занимала какую-то непонятную должность в институте, работая явно не по профилю, во всяком случае, не по профилю института, и постоянно крутилась возле деятелей профсоюза и парткома. Заказ ожидался хороший — селедка, два кило муки, кило сахара, два кило гречи, банка крабов и банка лосося. Вольфсон тоже сдал деньги. В день выдачи заказов у Бориса Самойловича был библиотечный день, и накануне в конце рабочего дня он позвонил Виктору Козлову, чтобы тот забрал назавтра его заказ.
— Да все уже привезли, Билл (так друзья называли Бориса на иностранный манер). Любаша сидит там рядом с парткомом, разбирает продукты. И Биська там. Пойди попроси. Если бы существовали конкурсы на лучшее имя периода становления Советской власти, то родители председателя парткома Побиска Терентьевича Сатрапова получили бы главный приз. Что там скучные Вилены, Октябрины, Сталины и Комы! Побиск Терентьевич носил гордое имя Победителя Октября — Борца и Строителя Коммунизма. Кольки и Петьки, с которыми он играл в детстве, без всякого пиетета к высокому имени звали его «Биськой». Непонятным образом эта кличка следовала за ним всю жизнь, хотя давно уже никто не называл его так в лицо. Подходя к комнате, где сидела Люба, Вольфсон увидел Сатрапова, который нес три трехкилограммовые банки селедки, поставленные одна на другую, сгибаясь от тяжести и прижимая их сверху подбородком. Вольфсон вошел в комнату, забитую коробками с кульками муки, сахара, гречневой крупы и другими продуктами. Люба сидела у стола, на котором стояли открытые банки с селедкой, такие же, как нес Побиск. Она вынимала по одной селедке и вкладывала их в полиэтиленовые мешки. — Любаша, можно мне заказ сегодня забрать? А то меня завтра не будет. — Конечно, Борис Самойлович! — откликнулась Люба, вытирая руки. Пока она вынимала продукты, Вольфсон заметил на столе у дальней стены, на котором лежали Любины пальто и сумка, а сверху висел портрет Ленина, стопки банок с селедкой, и, вспомнив Побиска, идущего с банками в свой кабинет, начал понимать, что происходит. Он подумал о Лине Павловне и других женщинах из своей лаборатории, представил, как у его матери забрали бы селедку из заказа, на который она решилась бы выложить деньги из своего скудного заработка, и кровь бросилась ему в голову. И если б только Люба, но секретарь парткома! — Люба, а куда Побиск Терентьевич понес банки с селедкой? — А я откуда знаю! — покраснев, окрысилась до того приветливая Любаша. — Но вы ведь отвечаете за то, чтобы ничего не пропало! А если кому-то не хватит? — По одной всем хватит. — По одной? Значит, должно быть по две? А те банки вы для кого отложили? — кивнул Борис на стол под портретом. Люба вспыхнула и зашипела: — А вы бы сами тут посидели, пораскладывали эту селедку! Получать так все хотят, а как заказами заниматься, так «Любаша, Любаша». Я не дура, чтобы за так в рассоле пачкаться. — Но вы же зарплату получаете! — А вы поживите на мою зарплату! — Женщины, которые заплатили за заказ, получают не больше вас. Как же можно их обкрадывать? — Ах, так я еще и воровка? Ну и хорошо, вот и занимайтесь сами этими чертовыми заказами, а с меня хватит. Люба выскочила из комнаты. Вольфсон постоял, забрал свои продукты, приготовленные Любой, и направился к проходной. «Позвоню сегодня Витьке, он в партбюро. И Тольке, пусть по профсоюзной линии нажмет, чтобы выдали людям все, что положено. А какая уверенность, что она права! Еще и обиделась! — подумал он про Любу. — Наверно, это давно уже происходит. Надо будет послезавтра с директором поговорить. И кого обкрадывают!» Он снова подумал о матери. Через день Вольфсон заглянул в кабинет директора. Из разговоров с Козловым и Капустиным он уже знал, что шайка-лейка с заказами продолжается давно, но руководство на это закрывает глаза. Без всякой радости они пообещали поговорить — Виктор с товарищами из партбюро, Толя с Любашей. Жуков-Майский знаком остановил Бориса, когда тот хотел изложить подробности. — Этим вопросом уже занимаются, Борис Самойлович, — сухо сказал директор и задал вопрос о предстоящей после праздников командировке Вольфсона на завод. Вольфсон был несколько удивлен реакцией Ивана Александровича — тот не выразил ни осуждения хапугам, ни похвалы или благодарности Борису — но сам он был доволен тем, что помог восстановить справедливость. Несколько человек уже подошли к нему сегодня повозмущаться жуликами и повосхищаться его решимостью прекратить безобразие. Он хотел поговорить с Витей или Толей о деталях этого дела, но они, похоже, избегали его, а потом праздники и подготовка к поездке заставили его забыть о случившемся. Вольфсон понятия не имел, что все происшедшее широко обсуждается в массах и что большинство именно тех низкооплачиваемых сотрудниц, чьи интересы он защищал, осуждало его вмешательство. «Теперь из-за Бориса Самойловича Люба откажется заниматься заказами», — говорили они. * * *
Первый день после возвращения из двухнедельной командировки был сумасшедший, и Вольфсон задержался на работе. В дверь кабинета осторожно постучали, и в кабинет вплыла Лена Фатеева, в ореоле свежести, здоровья и юной безмятежности.
— Что-нибудь случилось, Лена? — спросил Вольфсон, так как после обмена приветствиями она замолчала, только ноздри трепетали от частого дыхания. — Я… я знаю, я не должна об этом говорить, но я… я не могу... — Слезы полились у нее из глаз. — Лена, Лена, сядьте, успокойтесь, — Вольфсон обошел стол и, обняв Фатееву за плечи, подвел ее к стулу. Но она, продолжая стоять и глядя на него широко раскрытыми детскими глазами, выдохнула: — Это правда? — Что правда? — Про Тамару Наумовну? — При чем здесь Тамара Наумовна? — в нем начинало нарастать раздражение и подозрение, что старые сплетни дошли до Лены, но еще не хватало, чтобы она начинала устраивать допросы о его прошлом. — Так вы ничего не знаете? Я так и думала! Я не верила, я знала, что они все придумали! Борис Самойлович! — Лена прижалась к его груди. Вольфсон высвободился и усадил ее на стул. — Лена, объясните, пожалуйста, в чем дело. Оказывается, пока Вольфсон был в командиривке, в лаборатории состоялось заседание профкома. Инга участвовала в нем как культорг и вела протокол. На заседании присутствовал Побиск Терентьевич, который призвал присутствующих проголосовать за объявление выговора и. о. завлаба Вольфсону за аморальное поведение на работе. Сатрапов сообщил, что получил жалобу от м. н. с. Т. Н. Ивановой (Тамару Наумовну за глаза называли «так называемая Иванова», потому что на лице у нее была написана ее девичья фамилия Цукерман), что однажды вечером, когда у нее шел синтез и она вынуждена была работать дольше обычного, в лабораторию вошел Вольфсон, стал к ней приставать и хватать ее за грудь. Секретарь партбюро долго распространялся о несовместимости развратного поведения с моральным обликом и т. д., и т. п., и призвал членов профкома единодушно осудить поведение начальника. Однако члены профкома оказались не лыком шиты и отказались голосовать по вопросу, не подтвержденному фактами. — Откуда мы знаем, может, Тамара Наумовна все придумала? — говорила лаборантка Тоня. — Кто-нибудь спросил у Бориса Самойловича, как было дело? М. н. с. Добролюбова сказала, что сама часто задерживается в лаборатории, и Борис Самойлович, если он еще не ушел, всегда заглядывает, чтобы убедиться, что все в порядке, и всегда ведет себя корректно. — Иванова сама хороша, такая соврет — недорого возьмет, — сказала Инга. Она помнила, что несколько лет назад, когда Тамара Наумовна еще не стала Ивановой и наслаждалась свободой после развода с первым мужем, у нее был командировочный роман с Вольфсоном, о котором он, как обычно, забыл после возвращения, Тамара же разнесла это по секрету по всему институту. Более того, Инга рассказала в группе, что на следующее утро после заседания к ней пришел профорг лаборатории Лапшин, чтобы помочь набело переписать протокол. Инга писала под его диктовку, где и когда состоялось заседание, кто присутствовал. — Значит, так. Слушали: жалобу на аморальное поведение исполняющего обязанности заведующего лаборатории мономеров, кандидата химических наук, руководителя группы Вольфсона Б. С. Постановили: объявить Вольфсону Б. С. строгий выговор с занесением в личное дело и передачей жалобы в партком для дальнейшего расследования. — Слушай, Сергей, ты что, рехнулся, что ли? Мы ничего такого не постановили, наоборот, отклонили предложение Сатрапова о выговоре. Вот, пожалуйста, мой вчерашний черновик. Я так и напишу. — Да-да, конечно, Инга. Извини, я просто оговорился. Все это выглядело как заговор против Вольфсона, которому собирались дать ход, несмотря на то, что на первом этапе афера провалилась. Все в группе и многие в лаборатории, узнав о случившемся, были возмущены, особенно Лапшиным. От Сатрапова-то всего можно ожидать, а вот Серега… Инга, Тоня, Добролюбова и другие, присутствовавшие на заседании, были героями дня. Вольфсон слушал Лену, не веря своим ушам. «Селедка! — пронеслось у него в голове. — Ну, Биська, ну, подлец. Ничего, голыми руками ты меня не возьмешь». Как всегда, первой мыслью было — рассказать Ольге или нет? Да, конечно, она же ничего не знает о прошлом, а то, что под него кто-то копает, ей нужно сказать. Может понадобиться и ее помощь. Но он был уверен, что сможет замять дело, не дав ему раскрутиться. Но сейчас нужно что-то сказать Лене Фатеевой. — Леночка, вы даже представить себе не можете, как я вам благодарен. Конечно, все это выдумки. Не знаю, зачем кому-то понадобилось действовать за моей спиной. Но ничего, наше дело правое, мы победим, — криво усмехнулся он. — Да, да, Борис Самойлович. Вы… вы самый умный, самый талантливый в институте, самый честный. Я в вас так верю… Они вам просто завидуют. — Ну что вы, что вы, Леночка. Вижу, что у Елены Прекрасной и душа без изъяна, не только внешность, — неловко пошутил он. — Идите домой, не волнуйтесь. Он встал и открыл ей дверь. «А ведь и правда волнуется», — подумал он польщенно. Единственное, что и было приятным во всей ситуации. Молодая, хорошенькая до невозможности, смотрит наивно, верит в него. Плачет! Уж не ревнует ли? Наверно, она ведь с вопроса про Тамару начала — «неужели правда»? Да-а, а если б не эта девочка, ему бы всадили нож в спину, он бы и понятия не имел, что его ждет. Теперь же он знал, что делать. Ольга еще не вернулась с работы, и Борис, решив брать быка за рога, позвонил Ивановой домой. Тамара сама сняла трубку. — Слушай, Тамара Наумована, я тебя долго не задержу. Ты прекрасно знаешь, почему я звоню, но не знаешь еще, во что влезла. Уж не знаю почему, но я не выбросил письма, которые ты мне когда-то писала. Там есть такие, из которых можно сделать весьма нелестные для тебя выводы. Хочешь, чтобы весь институт и твой Иванов узнали, как ты мужикам проходу не давала? А тебе крыть нечем, я все буду отрицать, у тебя ни улик, ни свидетелей. Кстати, не сомневайся даже, что твой роман с Козловым прогремит, а ему это сейчас совсем не нужно. Думаю, он позаботится, чтобы это дело замяли как можно быстрее. Так что иди-ка ты, Тома, завтра к Побиску и скажи, что ты в эти игры не играешь. — Боря, ты ничего не знаешь! Я не виновата, меня Сатрапов заставил. Давай завтра на работе поговорим. — Мне с тобой не о чем говорить. — Побиск мне этого не простит. — Тебе-то он простит. Скажешь, что передумала, не можешь рисковать своим вторым браком. Поплачь. Я Козлова попрошу, он тебя поддержит. Ну что, мы договорились? — Я боюсь. Ты не знаешь Сатрапова. — Знаю. Никаких больших гадостей он тебе сделать не может, не та у тебя должность. А вот Иванова своего потерять можешь. Одно дело, когда ты невинная жертва, да, может, и лестно ему, что на тебя еще кто-то клюет, но если дело примет другой оборот — что ты оклеветала мужика, за которым сама бегала, письма ему писала, да плюс другие твои похождения, то это меняет дело. Извини, что я так с тобой говорю, это не в моих правилах, но ты сама в это влезла. И дело это серьезное. Ну что, идешь ты завтра к Сатрапу? * * *
Как Вольфсон и ожидал, делу хода не дали. Об этом ему сообщил Козлов, которому Борис объяснил, что история может рикошетом ударить и по нему, после чего Витька из сочувстующего наблюдателя стал союзником. Но жизнь Вольфсона изменилась. Его победная поступь дала сбой, порвался парус, яхта дала крен.
В январе на Ученом совете должны были утверждать список выдвинутых на Государственную премию. Хотя Вольфсон был уверен в исходе, он испытывал приятное волнение в предвкушении голосования. Секретарь Совета зачитал список, и Бориса охватило беспокойство, как при приближении опасности, хотя он даже не сразу понял, что произошло. Его в списке не было. Зато там появился Виктор Козлов. Вольфсон оглянулся на Козлова, сидящего сзади, но Витька смотрел прямо перед собой, как будто не видя друга. — Есть предложения? — говорил между тем со сцены секретарь. Вольфсон поднял руку. — Вы уверены, что меня нет в списке? Я знаю, что мое имя было включено, когда список пошел в министерство, и, насколько мне известно, никаких проблем с утверждением не было. Всем известна моя работа по этой тематике, я соавтор большинства патентов по этому процессу. Так что здесь явно какая-то ошибка. — Это вы ошибаетесь, Борис Самойлович. Вы считаете, что вам все известно, но нам тоже кое-что известно. Уже вывешен приказ о вашем увольнении. Лицам, против которых возбуждено уголовное дело, не место в нашем институте! — возвысил голос Побиск, сидевший в первом ряду. — Какой приказ? О чем вы говорите? — Товарищи, прошу соблюдать порядок, — постучал по столу секретарь Ученого совета. — Все личные вопросы попрошу решать за пределами зала заседаний. — Это не личный вопрос. Мое имя было в списке кандидатов, выдвинутых на соискание Государственной премии. Вы же тут зачитываете список, в котором мое имя отсутствует. Я требую объяснений, прежде чем мы перейдем к голосованию. — А вы вообще не в счет! Вы уволены! — победно выкрикнул Побиск. — Не знаю, о чем вы говорите, товарищ Сатрапов. А разве вы как секретарь парткома не заинтересованы в соблюдении всех правил при выдвижении на премию? — Не разводите демагогию! — взвизгнул секретарь парткома. Народ безмолствовал. Кто-то сзади тихо сказал: «Не связывайся, Борис!» — Товарищи, товарищи! — секретарь стучал авторучкой по графину с водой. — Борис Самойлович, я зачитал список в таком виде, в каком я его получил, и ставлю его на голосование. Все решено и подписано. Если вы чем-то недовольны, выясняйте с Иваном Александровичем, когда он вернется. Что касается приказа, о котором говорит Побиск Терентьевич, то я не в курсе. Все знают, где доска объявлений, можете ознакомиться после собрания. Будем голосовать, товарищи! Вольфсон сел. В душе было пусто, в голове гудело. Хотелось уйти, выяснить, что за ахинею нес Побиск об увольнении. Но он решил досидеть до конца заседания. Пока шло тайное голосование, Борис вспомнил про Козлова и подошел к нему. — Витя, что за ерунда? Почему ты оказался в списке вместо меня? — Билл, я знал, что меня включили, мне Иван Александрович недавно сказал. Но я понятия не имел, что тебя зарубили. — Что же ты молчал? Говорить надо такие вещи! — А что бы это изменило? — Как что? Во всяком случае, я бы знал, что ситуация изменилась. А что это Сатрап про увольнение, про уголовщину плетет? — Не плетет. Пойди почитай. Сатрап, видимо, договорился, чтобы приказы вывесили, когда мы все пойдем на заседание, чтобы никто не успел прочитать. — А ты откуда знаешь? — А он экстренное заседание парткома устраивал, обсуждал это все перед тем, как идти к Жукову. — И ты молчал? — Откуда я знал, что Биська так далеко зайдет? Ерунда какая-то, подписи на патентах. Все же знают, как это делается. И потом, всем было ясно, что все дело в селедке. Не оставит он тебя в покое, Билл. И зачем тебе все это было надо? — Ты что, в друзья к Побиску записался, что ли? — Слушай, давай не будем. — Ах, не будем? Да ты понимаешь, что если бы ты мне все вовремя рассказал, может, все было бы сейчас по-другому? Вот уж никак не ожидал от тебя. Огласили результаты голосования. Список был утвержден подавлющим большинством голосов. Вольфсон вышел и направился к доске объявлений. Несколько человек стояли перед ней, обсуждая приказы, но, увидев его, смолкли и разошлись. Первый приказ гласил, что Вольфсона увольняют из института за неправовые действия, второй — что институт возбуждает против него дело в прокуратуре в связи с подделкой документов. Тягостное, почти безнадежное чувство овладело Вольфсоном, настолько мелкой, ничтожной, бездарной была заведенная против него игра. Но, с другой стороны, фигуры были расставлены, сделан первый ход, и он видел, что у него есть шанс на выигрыш. Надо только не спешить, поговорить с Ольгой, с тестем и объявить шах, а может, и сразу мат поставить этим идиотам. По дороге домой он думал о предательстве Козлова. Он вспомнил, как эта славная молоденькая Фатеева помогла ему столько нервов и времени сэкономить, предупредив о готовящемся против него заговоре. Тут дело куда серьезнее, а Витька его так подвел. Капустин, небось, тоже знал и помалкивал. Хороши друзья! * * *
Как говорил тесть Бориса, членкор Хиляев, на всякую бумагу должна быть другая бумага. Бумагу подготовил и послал в дирекцию и в отдел кадров института опытный юрист, знакомый тестя. Обвинение, которое предъявляли Вольфсону, было поистине смехотворным. Дело в том, что в соавторы каждого патента всегда включалась большая команда — те, кто делал работу в институте, кто проводил испытания на заводе, кто-то из начальства, из главка, директор или замы, если патент был по их тематике. При подаче заявки было сложно собрать подписи всех участников — заводские, министерские и многие хоздоговорные сотрудники были в других городах, да и свои часто отсутствовали — кто в командировке, кто в отпуске, особенно летом. Поэтому было принято расписываться за отсутствующих, чтобы не тянуть с подачей заявки. Не было, наверное, почти ни одного из ведущих авторов патентов, кому бы не пришлось за кого-то расписаться собственноручно или попросить кого-нибудь, у кого это лучше получалось. Хотя Вольфсон всегда старался по возможности избежать этого и пользовался любой оказией, чтобы своевременно собрать автографы нужных лиц, но цейтнот иногда заставлял «нарушать». Так, в последней заявке он расписался за ведущего инженера волжского завода и одного из представителей главка. Он не делал из этого секрета и, по-видимому, это стало известно Побиску, который поднял шум и так представил дело директору и управленцу, что те забеспокоились и согласились выкинуть Вольфсона из премиального списка. Козлова же ввели, поскольку у него в цеху проводились кое-какие опыты и он являлся соавтором нескольких патентов, а Сатрапов, предложив его, лишал Вольфсона союзника. Однако столь многим в институте можно было предъявить подобное обвинение, в том числе замдиректорам и завлабам в бытность их рабочими лошадьми, когда они писали заявки и собирали под ними подписи. Грамотно составленное адвокатом письмо продемонстрировало дирекции, что продолжать это дело не в их интересах. Через несколько дней на доске объявлений появились новые приказы. Один отменял прежний приказ об увольнении Вольфсона. Из другого, несмотря на темный витиеватый слог, было ясно, что с Бориса снимаются обвинения, представленные в прокуратуру.
Люди молча читали приказы. Говорить боялись — а вдруг ляпнешь не то, потом пожалеешь — только шептались с особо доверенными. Испорченный телефон работал на всю катушку. Вольфсон после нескольких дней отсутствия вновь появился на работе и, хотя осунулся и не улыбался, как обычно, старался держаться, как ни в чем не бывало. Это было не так трудно, как он ожидал, потому что многие, хоть и не обсуждали с ним существо дела, явно относились к нему с сочувствием. Кое-кто из коллег по секрету высказал ему недовольство действиями начальства и возмущение, особенно поведением Сатрапова. «Засиделся, распоясался бездельник. Нечего ему делать, сволочи», — был общий приговор. * * *
Казалось бы, на этом антивольфсоновские силы из руководства могли бы и успокоиться, но эйфория борьбы, вызвавшая бурление адреналина, захватила иных настолько, что они не могли остановиться. Да и признавать поражение не хотелось. Водоворот ненависти притих, но не иссяк. Очень скоро представился случай еще раз лягнуть Вольфсона. Шансов было немного, но решили использовать коллектив — великая сила, неотразимое оружие и отличное прикрытие на случай отступления. А возможность подоспела такая. Молодой кандидат наук Геннадий Андреевич Воротила, которому отказали в повышении месячной нормы спирта после присвоения ученого звания, обозвал Вольфсона жидом. Вольфсон дал Воротиле по молодой наглой морде, тот кинулся в рукопашную. Были свидетели, дерущихся разняли. Слух об инциденте разнесся, и Сатрапов вызвал Воротилу в партком, чтобы узнать подробности. Хотя то, что начальник ударил подчиненного, было возмутительно, члены парткома не хотели связываться с новым обсуждением Вольфсона, но, как напомнил товарищам Побиск Сатрапов, Борис был членом бригады коммунистического труда. Лаборатории одна за другой завоевывали это звание в нелегкой борьбе за высокие показатели, таким образом, каждый сотрудник становился ударником коммунистического труда. Распускать руки, да еще начальнику, недостойно члена коллектива, носящего это почетное звание. Партком в содружестве с профкомом объявили общее собрание лаборатории. Повестка дня — обсуждение недостойного поведения Б.С. Вольфсона и лишение его звания ударника. Объявление о собрании читали с циничными ухмылками, настолько нелепой казалась эта затея. Ну, лишат звания — так что? Подумаешь, бригада комтруда. Фикция одна. Это же не исключение из партии, которое действительно может иметь неприятные последствия. Но Вольфсон не был членом партии, и Сатрапов с союзниками лелеяли надежду, что таким путем можно будет если не обосновать увольнение Вольфсона, то, на худой конец, не утвердить его на Ученом совете завлабом, а то и прокатить при очередном переизбрании на должность старшего научного сотрудника. В общем, машина снова завертелась.
* * *
Собрание происходило прямо в лаборатории, в помещении, где работала группа ветерана института Галины Антоновны, отличавшейся старомодными манерами и — увы, старомодной — доброжелательностью. Инга снова вела протокол. Лапшин предоставил слово от парторганизации Сатрапову, который гневно заклеймил Вольфсона за недостойное поведение, выразил сочувствие пострадавшему Воротиле и всем сотрудникам лаборатории в том, что ими руководит такой неуравновешенный человек.
— Но с этим мы вам поможем. Товарищ Вольфсон всего лишь исполняет обязанности заведующего лабораторией, и Ученый совет будет решать, достоин ли он занимать такую должность. А пока, товарищи, я предлагаю вам обсудить его поведение, которое позорит ваш замечательный коллектив, носящий почетное звание бригады коммунистического труда. Одно гнилое яблоко может испортить весь урожай, и мы должны его безжалостно удалить. — А селедку почему удалили, тоже гнилая была? — крикнул кто-то. Все засмеялись. Сатрапов, побагровев, взглянул на Лапшина. Тот призвал всех к порядку и предложил начать обсуждение. Слово взял Петров. Он похвалил своего начальника, говорил о том, какой он замечательный ученый и руководитель, и что если кто и достоин носить звание ударника коммунистического труда, так это он. За ним выступил Сидоров и сказал, что Борис Самойлович прекрасно знает свое дело, во всем поддерживает своих подчиненных и создал атмосферу, когда все помогают друг другу в работе, так что во многом благодаря ему коллектив получил почетное звание. Потом подняла руку Фатеева и волнуясь сказала: — Борис Самойлович — лучше всех в институте. Геннадий Андреевич его оскорбил. Почему же вы предлагаете исключить Бориса Самойловича? Разве не Геннадий Андреевич виноват? — Исключить обоих! — крикнул тот же голос, что напомнил о селедке. — Генка сам виноват, — не вставая, подала голос Лина Павловна. — Ему спирта не дали, а он обзываться начал. Как маленький, ей-богу! Поговорил бы как человек, а обзываться зачем? — Я считаю, что поведение Геннадия Андреевича недостойно порядочного человека, — заговорила Галина Антоновна. — Но и реакция Бориса Самойловича была неадекватной. Тем не менее, мы не должны забывать, что оба они хорошие работники. Борис Самойлович много сделал для института, Геннадий Андреевич только начинает свою карьеру и, надеюсь, оправдает наши ожидания. Я думаю, что прежде чем лишать их звания ударников коммунистического труда, мы должны дать им возможность осознать и исправить свои ошибки. В этом в первую очередь функция коллектива. Что же будет, если мы начнем исключать своих членов за малейшую провинность? Предлагаю оставить обоих в бригаде при условии, что они признают, что были неправы и извинятся друг перед другом. — Правильно! Пусть извинятся и пожмут друг другу руки. А то сразу исключать! — раздались голоса с мест. — Есть предложения, товарищи? — видя растерянность Сатрапова, с облегчением заспешил Лапшин. — Пусть извинятся! — кричали все наперебой. — Есть предложение, чтобы Геннадий Андреевич и Борис Самойлович осознали свои поступки и извинились друг перед другом, — поднялась м.н.с. Добролюбова. — Есть другие предложения? Нет? Кто за, поднимите руки! Кто против? Принято единогласно. Товарищи Вольфсон и Воротила, прошу выйти вперед! Двое рослых мужчин в костюмах встали и, внутренне чертыхаясь, исполнили предложенные им роли. И, став товарищами по несчастью, выставленные напоказ перед этими, пусть доброжелательными, но нежеланными зрителями, почти искренне пожали друг другу руки. С собрания все расходились довольные, кроме Вольфсона и Воротилы, которые испытывали желание поскорее все забыть, и Сатрапова, который чувствовал себя, как побитая собака. Это невероятно, что все как один встали на защиту человека, которого партком предложил исключить. И что особенно удивительно, молодежь, которой всегда на все наплевать. Побиск Терентьевич и не знал их как следует, они были для него безликим балластом, массой, а тут вдруг горой встали за начальника! И как этому жиду все удается? * * *
Вольфсон безумно устал от всех передряг. Не было даже сил радоваться тому, что опять удалось отбить атаку. Ольга поддерживала его, но чувствовалось, что все эти неприятности ей надоели, тем более что у нее самой все шло гладко, и если б не Борис, ей вообще не о чем было бы беспокоиться. Козлов и Капустин вели себя как ни в чем не бывало. Однако вынужденная переоценка друзей оставила горький осадок у Вольфсона и заставляла держаться отчужденно.
Пару недель спустя он сидел в своем кабинете. Рабочий день кончился, но домой идти не хотелось. Вольфсон начал просматривать свежие оттиски статей, принесенные из библиотеки. В дверь постучали, и в кабинет вошла Лена Фатеева. — А, Леночка! — поднялся Вольфсон ей навстречу. — А я давно уже хочу сказать вам, как я благодарен вам за поддержку и за то, что вы вовремя рассказали мне тогда про заседание профкома. Вы повели себя как глубоко порядочный человек. Как друг, — добавил он, улыбаясь почти прежней роскошной улыбкой. — Борис Самойлович!.. — Лена замолчала, только глубоко дышала и смотрела на него. Куда девалась ее безмятежность! Она была взволнована, щеки порозовели, волосы рассыпаны по плечам, верхние пуговицы красной блузки расстегнуты, грудь вздымается. — Борис Самойлович! — повторила она. — Что, Леночка? — Я так рада, что все это позади, я… я правда переживала. Но все в группе на вашей стороне, и... и знаете, они говорят, что лучше вам уехать, что этот Сатрапов не остановится, пока вас не выживет. — Уехать? Куда уехать? — Ну, в Израиль там, в Америку… — смущенно сказала Лена. — Ну, вы меня удивили. Наверно, они желают мне добра, но я уезжать никуда не собираюсь. И мне не нравятся эти разговоры, — сухо добавил Вольфсон. — Мне тоже! Я просто сказала, потому что вы, может быть, думали об этом, и я хотела сказать, что вас никто не осудит, ну, как обычно… — совсем смутилась Лена. — Спасибо, милая вы девочка. — Вольфсон с нежностью посмотрел на нее. — Борис Самойлович! Не уезжайте! Я не знаю, как я буду жить без вас... * * *
Побиск Терентьевич Сатрапов резко распахнул дверь кабинета Вольфсона. Лена Фатеева сидела на коленях у Бориса Самойловича, откинув голову с распущенными пушистыми волосами, расстегнутая красная блузка соскользнула с плеч, повиснув на опущенных вдоль тела руках, и Вольфсон покрывал поцелуями ее шею и грудь. Побиск задохнулся от радости, что поймал врага с поличным.
— Идите сюда! — возбужденно окликнул он двух проходящих по коридору сотрудников, спешивших домой. Мужчина и женщина подошли, заглянули в дверь и отвернулись в шоке. Очевидно, они ожидали увидеть все что угодно, но не это, и, как все порядочные люди, испытывали смущение, подсмотрев нечто, не предназначенное для чужих глаз. Глаза Побиска сверкали: — Видели? Видели? Он за это ответит! Он думает, раз он такой умный, то может делать все, что хочет! Мы не потерпим разврата в стенах нашего института! — гремел он, стоя на пороге кабинета. Вольфсон снял с колен пытавшуюся привести себя в порядок Фатееву, подошел к двери и, сильно толкнув Сатрапова в грудь, запер дверь на ключ. — Что, жаба давит, Побиск Терентьевич? — подмигнул проходивший мимо стеклодув Петя, очевидно, задержавшийся после работы, чтобы распить с коллегами «пять грамм», и подоспевший вовремя, чтобы разобраться, что происходит. — Я и до вас доберусь, Петр! Распустились, пьяницы! — А ты меня не пугай, Побиск Терентьевич, и не таких давили под Полтавой! Айн унд цванцих, фир унд зибцих! — крикнул Петя и пошел прочь. Сатрапов в тот вечер совершал обход нового здания, смотрел, кто задерживается после работы, заглядывая в лабораторные помещения, и просто наудачу дернул дверь кабинета Бориса, вовсе не ожидая, что тот еще не ушел. Хотя Побиск понимал, что то, что он сейчас увидел, это подарок судьбы и снова дает им фору в борьбе с Вольфсоном, он не мог не признать в глубине души, что стеклодув прав: грудь его сдавила жаба безобразной зависти, и волшебное видение молодой женщины в красном на коленях у Вольфсона волновало до судорог. Только злоба помогала подавить это волнение. А в кабинете Бориса Самойловича горько плакала Лена Фатеева. Ей было стыдно и страшно. Вольфсон подошел, крепко обнял ее, и, поглаживая ее волосы и вздрагивающую спину, повторял: «Милая моя девочка. Милая моя девочка». А в голове роились мысли: рассказать ли все сразу Ольге? Как заставить молчать эту суку Побиска? Лучше всего было бы замять это дело. Но Сатрап позвал свидетелей, разговоров в любом случае не избежать. Что эти гады теперь будут делать и какие ответные шаги он должен предпринять? Нужно отправить Лену домой, а потом сосредоточиться и все продумать. Господи, и угораздило же его вляпаться! Да еще после первого колокольчика, этой истории с т.н. Ивановой. Седины еще настоящей нет, а бес в ребро. Вот уж попутал нечистый так попутал. Вольфсон вызвал такси. Институт уже почти опустел, и они вышли вместе, никого не встретив. Борис Самойлович дал водителю денег и попросил его отвести Лену домой. Сначала ее неприятно задело, что он не поехал с ней, но потом она решила, что так лучше: зачем, чтобы их видели вместе около ее дома? Она стала понемногу приходить в себя и думать, что она скажет домашним и нужно ли вообще что-нибудь говорить. Марине можно рассказать, она может дать хороший совет, но боже, что скажет Вадик! Бедный Вадик, придется расстаться с ним, ведь, раз ее любит Борис Самойлович, Боря, как она уже мысленно его называла, она, конечно же, выйдет за него замуж. Он с радостью уйдет от своей мымры. Лена никогда не видела Ольгу Хиляеву, но слышала, что она черствая, малопривлекательная ученая дама. Говорили, что она женила на себе Вольфсона. Еще говорили, что такую жену хорошо иметь для карьеры, но Боря такой умный, он уже столького добился, а с ней, Леной, добьется еще большего! * * *
«Оля, я влип, влип по-настоящему. — Вольфсон сидел напротив жены за столом, сжав голову руками. — Серьезных последствий, думаю, не будет, иначе пол-иститута пришлось бы увольнять. Но потешатся они вволю. Я за тебя переживаю, я-то сам виноват. Не знаю, как это случилось, что на меня нашло. Я устал, Оля, сам не знаю, что делаю. Прости, прошу тебя, прости! Между нами ничего не было, клянусь, ничего серьезного, хотя Сатрап, конечно, раздует из мухи слона. И не знаю, что эта девчонка скажет, если ее потянут». Он чуть не сказал «молодая еще, глупая», но вовремя остановился, сообразив, что о молодости Лены Ольге лучше не напоминать. Назвал ее «эта девчонка», чувствуя, что Ольге невмоготу слышать ее имя. И зная, что она хочет слышать, добавил: «Ты для меня главное. Только ты. Это никогда не повторится, поверь мне, очень прошу. Прости, если можешь. Оленька, милая, прости».
* * *
Через несколько дней оба приятеля Вольфсона присутствовали на расширенном заседании парткома, куда вызвали Фатееву. Она сидела, окруженная мужчинами, соблазнительная, как всегда, немного испуганная, что делало ее, как жертву для хищника, еще более привлекательной, и сердца всех, кроме Сатрапова, таяли, и даже те, кто отнюдь не желал добра Вольфсону, в той или иной степени сочувствовали ей. Впрочем, ситуация была пикантная, и некоторые собирались развлечься и потешить свои тайные желания. Они воображали себя на месте Вольфсона, и это приятно возбуждало.
Сатрапов вкратце изложил существо дела, не вдаваясь в детали, так как, сказал он, это всем уже известно. — Елена Дмитриевна, никто здесь не желает вам ничего плохого. Мы собрались, чтобы вам помочь. Но и вы должны помочь нам. Скажите, Борис Самойлович принуждал вас к сожительству? Лена молчала. Ноздри ее трепетали. — Он угрожал вам? Использовал свое служебное положение, чтобы заставить вас вступить в связь? — Вы… вы не имеете права так говорить о нем. — Елена Дмитриевна, вы взрослая женщина, вы должны понимать, что рабочее место — это не место, чтобы… — Побиск попытался подобрать подходящее слово, но так и не сумел. — Вы должны понимать, чем это вам грозит. Вас могут уволить из института. Вы хотите сказать, что вы сами склонили Бориса Самойловича к незаконной связи? Лена молчала. — Ну так как же, Елена Дмитриевна, будем молчать? Может быть, нам стоит пригласить вашего мужа и спросить, что он об этом думает? Или устроить очную ставку с Борисом Самойловичем? — Вы не имеете права вмешиваться в мою личную жизнь! — выкрикнула Лена. — Личная жизнь — это то, что вы делаете у себя дома. Если же двое женатых сотрудников используют служебное помещение для внебрачных отношений, то это дело общественности. — Побиск Терентьевич, не давите так на Елену Дмитриевну. Вы видите, она расстроена. Дайте ей успокоиться. Налить вам воды? — обратился к Лене пожилой член парткома Ласкин. Слезы покатились по ее щекам. — Если вам есть что сказать в свою защиту, говорите, пожалуйста, не бойтесь, — продолжал Ласкин. — Вы не имеете права, — повторила Лена. — Мы… мы любим друг друга. Мы поженимся. Все в недоумении переглянулись. — Он что, обещал вам? — спросил Сатрапов. — Нет. — Какие же у вас доказательства? — Я знаю, что он меня любит. Он дарил мне подарки. — Какие же подарки, позвольте спросить? — Книжку, игрушку, — прошептала Лена. Члены парткома давились от смеха. Кое-кому становилось все более неприятно присутствовать при разбирательстве. — Побиск Терентьевич, я думаю, присутствующие поддержат меня, что мы уже знаем все, что нужно, и можем отпустить Елену Дмитриевну, — нарушил молчание Ласкин. — А я думаю, мы еще не все знаем! — хлопнул ладонью по столу Сатрапов. Прежде чем кто-нибудь успел ему ответить, Лена вдруг поднялась и быстрым шагом вышла, не обращая внимания на оклики секретаря парткома. Почти бегом она добралась до лаборатории, схватила шубу и так же поспешно направилась к проходной. — Лена! — запыхавшись, догнал ее у проходной Сидоров. — Ты сумку забыла! Взяв сумку, она посмотрела на него полными слез глазами, молча кивнула и скрылась за дверью. Хотя рабочий день еще не кончился, охранники не остановили ее. * * *
В группе Фатееву не стали допрашивать, а сразу вынесли приговор.
— Ну и наглая ты, Фатеева! — сказала Лина Павловна. — Так человека оклеветать! Бля.ь ты, больше никто. — Вы, вы… — глухим от волнения, нежным своим голосом пыталась возразить Лена. Ноздри ее раздувались, высоко вздымалась грудь, как всегда, когда она позволила чему-то себя взволновать. — Вы ничего не знаете! Он меня любит, да! Могу показать подарки. Он говорил «милая моя девочка, Елена Прекрасная…», — она едва сдерживала слезы. — Не пи.ди своим подружкам! Иди отсюда, я даже не прислушиваюсь к твоему свистежу. — Я вам докажу! — Ну-ну, посмотрим. Лена уходит и приносит подарки — сборник Ахматовой, волчонка. Все собираются, рассматривают, ехидно переглядываются. — Так бы и трахнула этой линейкой по башке! — не сдается Лина Павловна, сжимая в руках метровую линейку. Но девочки начинают защищать Лену. — Да ладно вам, Лина Павловна! Вольфсон сам хорош. — Все они хороши, козлы немытые, — вступила лаборантка Анна Петровна, которая развелась в ранней молодости, и с тех пор не подпускала к себе мужчин на пушечный выстрел, хотя некоторые из них зарились на ее бело-розовую красоту. — Не плачь, Лена, не стоит он того. — Борис Самойлович, конечно, мужик видный, но ты должна прежде всего о себе подумать, Ленок, — сказала Инга. — Он никогда не разведется с женой, это понимать надо, а если другое что, так надо голову на плечах иметь, тем более сейчас, когда на него и так бочку катят. Только тебя ему сейчас и не хватало! — Вот и я говорю! — вступила опять Лина Павловна. — Подвела хорошего человека. — Неправда, не подвела! Он сам благодарил меня за поддержку. — Это за то благодарил, что ты там на парткоме понарассказала? Весь институт смеется! Лена вытерла слезы и, забрав подарки, вышла из комнаты. * * *
Лаборантка Цыпина из цеха катализаторов, где Виктор Козлов был начальником, выходила замуж за киповца Гусева. Цыпина была на четвертом месяце беременности, и со свадьбой спешили. Собственно, пышную свадьбу устраивать не собирались: в четверг планировали пойти в загс, отметить в кругу семьи, а потом, взяв положенные три дня и отгулы, поехать в дом отдыха под Лугой — в профсоюзе удалось получить горящие путевки. А в среду Цыпину пропивали соратники по труду. С организацией помогала ее подруга, любовница Козлова Нина. Нина радовалась за подругу, но в то же время ей было грустно: обе они были не первой молодости, в одно время подзалетели, но Цыпина выходила замуж за Гусева, который ее любит, а Нина собиралась стать матерью-одиночкой, родив ребенка от Козлова, который ее не любит. Во всяком случае, не настолько, чтобы оставить семью.
В обеденный перерыв все приглашенные собрались в маленьком конференц-зале цеха. С утра двух женщин из цеха отправили в местную командировку, и они слетали в ближайший гастроном за колбасой, сыром, хлебом, маслом. Другие принесли из дому салаты, квашеную капусту, соленые грибы. В общем, закуска получилась на славу. И выпивка тоже. Основой был, разумеется, спирт, но творческая фантазия каждого коллектива работала в своем направлении. Работники цеха уважали ягодные настойки, в которые добавлялся алкоголь по вкусу, а также делали домашнюю водку, которую настаивали на рябине, на хрене, на травах. Козлов тоже пришел поздравить Цыпину и Гусева, даже выпил немного, хотя вообще избегал этого в рабочее время. Он внимательно следил за Ниной, старался держаться к ней поближе, пытался шутить с ней, понимая, что она должна была сейчас чувствовать. После часу он заторопился в партком — сегодня там разбирали поведение Борьки Вольфсона. «Эх, Билл, Билл, — думал он, шагая по двору к старому зданию института. — И дернула же тебя нелегкая. Умная голова, да дураку досталась». Он не знал еще, что он будет делать, но вчера у него был очень неприятный разговор по телефону с Хилей. Не баба, танк! — Если ты, Козел вонючий, не прекратишь на Борьку бочку катить и не употребишь остатки своей партийной совести на усмирение Побиска, я позвоню Лорке и расскажу про Нину и про ребенка. И я тебе гарантирую, что Лорка подаст жалобу в партком и на развод. Через два дня позвонишь мне и расскажешь, что ты сделал, а иначе я снимаю трубку и звоню твоей благоверной. Между прочим, через неделю на конференции я увижу вашего Ваньку Жукова и спрошу у него при всем честном народе, не собирается ли он стать крестным отцом внебрачного ребенка своего протеже, члена парткома и претендента на Государственную премию. Уверяю тебя, Майский хоть и жук, но подвиги твои тебе отрыгнутся. История с этой дурой Фатеевой больно ударила Ольгу по самолюбию, но, все взвесив, она приняла сторону Бориса. Иначе она оказалась бы заодно с Сатраповым, этим козлом Витькой и всей ничтожной шушерой из Бориного НИИ. При снобизме Хиляевой это было бы еще большим ударом по самолюбию. Ведь все завидовали, пока Борька был на коне, но держали нейтралитет, а то и подхалимствовали, а теперь рады навалиться всей кодлой. Кроме того, Борис был единственным человеком, кроме сына и родителей, к которому она была по-настоящему привязана, и единственным ее настоящим другом. Она энергично вступила в борьбу, зная, что главным для нее результатом будет усиление ее власти над Борисом — то, к чему она всегда стремилась, никогда не будучи вполне уверенной в его преданности. А если повезет, будут победы и на других фронтах, во всяком случае, она приложит к этому все усилия. С Капустиным она была помягче, от него впрямую ничего не зависело, но, так как он был большим профсоюзным деятелем, мог поработать за кулисами, помочь спустить дело на тормозах. Она решила давить на все рычаги. На этот раз сфера ее влияния в верхах была ограниченной, так как она не хотела обращаться за помощью к отцу по такому поводу. — Ты подумай своим кочаном, рано или поздно тебе еще диссертацию защищать. Без поддержки Семенова и Гринберга можешь сразу на ней крест поставить. Это для тебя они Константин Александрович и Моисей Абрамович, а для меня они дядя Кока и дядя Муля. И в ВАКе у отца все знакомые. Ты знаешь, я за Борьку глаза выцарапаю. Капустин скис. — О чем это Ольга с тобой разговаривала? — крикнула с кухни Зоя и, выслушав, спокойно сказала: — Ты с Хилей лучше не связывайся. Подсуетись немного, постарайся для Борьки что-то сделать. Над общественным мнением поработай. И не злись. Ведь тебе-то чего с Вольфсоном делить? Вот уж правда — волк, коза и капуста, не можете друг друга не съесть. Хотя вы-то с Биллом как раз и можете не мешать друг другу. Наоборот, Хилька тебе еще диссертацию поможет протолкнуть. — Ты бы слышала, что она мне наговорила! — Ничего, ей нужны такие, кто будет ей по гроб благодарен. Она ведь не дура. А что она наговорила? * * *
Заседание парткома началось в половине второго. Вольфсон пришел точно в назначенное время и сел на отведенное ему место, лицом к окну. Все молчали. Сатрапов, немного волнуясь в предвкушении триумфа над своим противником, раскладывал на столе перед собой бумаги. В дверь заглянула секретарша:
— Виктора Васильевича срочно к телефону! — У нас важное заседание, Надя, скажите, что он освободится часа через два. И не отвлекайте нас больше. Но Надя не уходила. — Виктор Васильевич, — обратилась она прямо к Козлову, — у вас в цеху взрыв, есть пострадавшие. Лаборантка беременная обгорела. Виктор побелел и бросился вон. «Нина, Нина», — стучало у него в голове, пока он бежал к цеху. — Смотрите! — указал на окно Вольфсон. Мимо парткома шел по направлению к медпункту человек. Это был живой факел. На мужчине были обгоревшие стеганые штаны, зимняя шапка и ватник, который продолжал гореть на спине. Видимо, он сумел сбить огонь, но не знал, что сзади остался тлеющий участок, который заполыхал на ходу. — Почему он не бежит? Почему молчит, не зовет на помощь? — раздались удивленные голоса. — Он в шоке. В таком состоянии человек может не чувствовать боли, — объяснил кто-то. Первым направился к двери Вольфсон. Один за другим прозаседавшиеся последовали за ним. — Вы куда? — вопрошал в растерянности Побиск. И, не слыша ответа, добавил: — Заседание переносится, члены парткома будут оповещены. — Дурак ты, Побиск Терентьевич, — бросил уходя Ласкин. — Ты что, не понимаешь, что дело серьезное? Тут головы полетят! И твоя полететь может. Когда все вышли, Капустин подошел к Сатрапову вплотную и тихо сказал: — Я вам советую, Побиск Терентьевич, все это дело с Вольфсоном забыть, и чем скорее, тем лучше. Вы поймите, ведь людей поснимают, директору как минимум выговор влепят. Для вашей же пользы говорю, покажите, что вас состояние техники безопасности волнует, жизнь человеческая, в конце концов, а не кто кого когда лапал. Ведь если подумать, чем вы тут занимаетесь… Поставьте на этом деле крест, дружеский вам совет. Эх, вы... — И похлопав по плечу сникшего Сатрапова, вышел. * * *
Как выяснилось, после того как Козлов отправился на заседание парткома, Гусев пошел к себе в КИП переодеваться. Им с Ципиной разрешили сегодня уйти пораньше. Женщины остались убирать в конференц-зале, а Ципина собралась вынести отходы, накопившиеся в ходе опытов с металлоорганическими катализаторами. Эта работа требовала большой осторожности. Поскольку металлоорганика легко воспламеняется при контакте с водой и с галогенидами, реакции проводились в инертной среде под аргоном, и в конце дня Ципина должна была выносить из лаборатории отработанный раствор в будку, где отходы хранились, пока специальная служба их не забирала. Двое мужчин и женщина из цеха пошли с ней. Светило солнце, снег скрипел под ногами, все были в отличном настроении, продолжали шутить, веселиться, один из мужчин пытался петь. Никто не вспоминал о технике безопасности. Ею и так манкировали, а тут тем более. Продолжая разговаривать, они наклонились над сливной бочкой, и один из рабочих опрокинул в нее содержимое контейнера. Из бочки вырвался столб пламени. По какой-то причине в ней оказалась вода. Выскочив из будки, четверо стали кататься по снегу, пытаясь сбить с себя пламя. Крыша будки мгновенно заполыхала, и с верхних этажей лабораторных корпусов люди увидели взметнувшийся вверх огненный столб. Те, кто был связан с оказанием первой помощи, поспешили на место происшествия. Цеховые тоже бежали на помощь. Кто-то тащил носилки. Женщин понесли в медпункт, обгоревшие мужчины пошли сами.
Следующие несколько дней в институте только и говорили, что о ЧП. Все четверо находились в критическом состоянии, от ожогов пострадало от 50 до 80 процентов кожного покрова. Надежды было мало. Потом стали доходить печальные вести. Обгоревшие умирали один за другим. Единственным человеком, оставшимся в живых, была невеста. Врачи объясняли это тем, что благодаря беременности все жизненные процессы в ее теле были активизированы для поддержания новой жизни, и когда Ципиной сделали аборт, организм продолжал по инерции работать с удвоенной силой, теперь уже на ее выживание. Начальника цеха Козлова и его заместителя сняли с работы, директор, начальник отдела техники безопасности и секретарь парткома получили строгий выговор в министерстве. Через несколько месяцев после несчастного случая Ципина появилась на работе, без бровей и ресниц, но с новеньким обручальным кольцом и с новой фамилией — Гусева. * * *
Лена Фатеева всего этого не видела, она ушла из института. Ей казалось, что на нее обрушилась вся тяжесть мира. Во-первых, после того, как Сатрапов застал ее в кабинете начальника, она оказалась в центре внимания, что ей, привыкшей быть в тени — матери, Вадика, шумных подруг — было тяжело, а тут еще и такой позор! И Боря, Борис Самойлович, даже не вспоминал о ней! И не думал уходить от своей мымры! Вадик не разговаривал с ней, но она не спрашивала, как раньше: «Вадик, ты что, разлюбил меня?» Ответ был ясен, иначе бы он не был так жесток с ней. Просить прощения ей и в голову не приходило — она совсем не чувствовала себя виноватой, только очень несчастной. Может быть, если бы Вадик пытался удержать ее, она бы откликнулась, оценив его преданность и самоотверженность, и все могло бы быть — нет, не по-старому, но вместе и даже лучше после такого испытания. Но он не умел. Он чувствовал обиду и злость и, несмотря ни на что, любовь к этой девочке с пушистыми волосами, взрослым телом и детскими глазами, и из-за этого ему было еще трудней примириться со случившимся. Как будто ему купили супер-велосипед с десятью скоростями и тут же отобрали, не объясняя причины. Он переехал к родителям. И только Марина, сильная, уверенная в себе, видавшая виды Марина, была Лене настоящей поддержкой — и матерью, и другом. Марина с Игорем вытаскивали Лену в кино, на дачу (мать сняла на зиму комнату в Токсово, и они вместе катались на лыжах), да и подруги не забывали ее. И когда Игорь или Колька Бельский смешили ее, она все чаще улыбалась. Влажный воздух начавшейся весны, с каждым днем все более щедрое солнце, все более звонкая и частая капель, а главное — молодость делали свое дело. К лету Лена настолько оправилась, что без слез пережила развод с Вадиком.
Мать устроила Лену работать в свой институт. Другая отрасль, но мир сплетен особенно тесен, и скоро по углам уже зашептались о причинах ухода Фатеевой с прежнего места работы. Но так как здесь уважали ее мать, разговоры оставались на уровне шепота, тем более что без всей подоплеки гонений на Вольфсона история казалась тривиальной: ну, целовалась с начальником, а может, и не только целовалась, делов-то! Кого этим удивишь? После развода Лена поехала с матерью и Игорем на юг. Теперь она уже не должна была притворяться сестрой. С ней непрерывно пытались познакомиться мужчины, и Марина с Игорем завели отпускные знакомства. Один из новых знакомых, узнав, что Лена недавно развелась, стал всерьез за ней ухаживать. Опыт этого не старого еще ловеласа (он был на пятнадцать лет старше Лены) был достаточно богат, чтобы оценить, как неодолимо его влекло к этой пышнотелой русалке, как безумно его волновал неулыбчивый взгляд ее светлых детских глаз. Ее неторопливые раскованные движения сводили его с ума, и ему было совершенно наплевать на детали ее прошлого. Кое-что он понял из разговоров, о чем-то догадался сам, и этого было ему вполне достаточно. Впервые в жизни он решил, что пора жениться. Лене было хорошо с ним. Она чувствовала себя под сильным крылом мужчины, который не даст ее в обиду, и была рада возможности переехать в Москву. А когда отголоски сплетен доберутся туда, если доберутся, все это будет уже давно и неправда. Поженились они в октябре, на несколько дней слетали на бархатный сезон в Сочи, и для Лены Фатеевой началась новая жизнь. Первый раз в жизни она чувствовала себя сама собой, хотя до конца еще не понимала, какая же она есть на самом деле. Новый год она встречала уже беременной и с надеждой и впервые со все крепнущей уверенностью смотрела в будущее. Вольфсон недолго еще проработал в институте. Когда началась перестройка, Хиляева со своим стратегическим умом одной из первых смекнула, что надежды надеждами, а пока страна перестраивается и они еще не так стары, стоит податься на Запад и найти хорошую работу по специальности. Она сама подтолкнула Бориса к отъезду. Вдобавок к его красоте, которой она все еще восхищалась и гордилась, ее муж обладал еще одним ценным качеством — он был средством передвижения. Так что можно сказать, что он все-таки воспользовался советом женщин из своей группы, который когда-то передала ему Лена Фатеева. Он иногда вспоминает ее. Боль от гонений, которые ему пришлось пережить, со временем улеглась, и мысли о Лене были легки и приятны, хоть и редки. «Черт, а ведь если б не эта сука Побиск, все могло бы быть иначе», — думает он иногда с сожалением. Недостающие двадцать процентов
и вытянешь, вытянешь, вытянешь, вытянешь нежность —
пробуй ее на зубок, как мытарь монету, потягивай ее, как с блюдечка, вытянув губы, как посредством соломинки — чужую душу Вера Павлова Дорога на работу занимает час, это в хорошую погоду. А в снегопад Галя даже ехала два с половиной часа. Никогда не думала,что придется ездить в такую даль, на интервью поехала просто так, ничего другого серьезного на горизонте не намечалось. В конце концов, любой опыт полезен. Как в том анекдоте — не догоню, так хоть согреюсь. Когда начались подъемы, спуски и головокружительные дуги поворотов, вцепилась в руль и только повторяла про себя, как всегда в таких случаях, «Господи, помилуй и спаси», хотя не была религиозной. Заметив табличку «rough road next 4 miles»*, она совсем струхнула и свернула к белому бараку с надписью «Таверна», у которого было припарковано несколько грузовиков-рефрижераторов. По-видимому, шоферы подкреплялись (надеюсь, не пивом! — подумала Галя) перед крутым извилистым спуском, уходящим вниз, оставляя слева поросший лесом склон, а справа овраг с журчащим на дне ручьем.
Но компания, куда она приехала, оказалась на удивление хорошей, научно-иследовательский центр был прекрасно оборудован, симпатичные толковые люди. Ее всегда поражало в Америке, что в самой Богом забытой глухой дыре вдруг неожиданно оказывался интересный музей, или престижный колледж, или памятник старины (относительной, по американской мерке), или элегантная гостиница с лучшим в округе рестораном. И поэтому, когда начальник отдела позвонил ей через день и предложил работу, Галя согласилась. Только откровенно сказала, что боится, как она будет ездить, — за руль села совсем недавно, в Москве машину не водила и не представляет себе, как будет ездить по этой дороге зимой. Через десять минут ей позвонила начальница отдела кадров и предложила первое время возить ее на работу, пообещав в будущем найти ей «карпул». С карпулом все решилось просто, даже оказались варианты. Галя договорилась с двумя инженерами. Один из них, Рон, работал в соседнем офисе, второй, по имени Фрэнк, работал в цеху в соседнем здании. Оба ездили на работу в одиночку, а тут, обсуждая, как лучше помочь Гале, решили ездить втроем. Они встречались на паркинге большого магазина и пересаживались в одну машину. Рон и Фрэнк водили по очереди — неделю один, неделю другой — а Галя платила свою долю за бензин. Ничего общего не было между Галиными попутчиками, кроме, пожалуй, чувства юмора. Рон любил музыку, литературу, вместе с женой пел в хоре, был членом местного клуба фотографов-любителей, знал толк в хорошей еде и винах. Фрэнк был охотником, рыболовом и собачником, читал книжки по военной истории и современные романы с «клубничкой» и не мыслил себя без пива, которое было для него непременным фоном любого времяпрепровождения, кроме работы. Галя не испытывала никогда симпатии к охотникам и рыболовам. Подростком она была тайно влюблена в мальчика-художника с соседней дачи и с тех пор стала предпочитать мальчиков с кисточкой мальчикам с удочкой. Поэтому, наверное, Гале и понравился когда-то Миша и его окружение, почти сплошь ученые-физики. Ученые всех мастей — это гибрид удочки с кистью, тогда как инженеры-технари, которые окружали ее на работе и в институте, — это скорее люди удочки, чем кисти. Так что когда через пару месяцев Рон купил себе двухместную спортивную машину, Галя стала ездить с ним. И интереснее, и удобнее — не надо было ждать, когда Фрэнк задерживался после работы в цеху. Галя и Рон брали в дорогу любимые записи классической музыки и вместе слушали их в машине. Рон принес как-то джаз, но Галя джаз не любила. В другой раз он принес записи Джоан Баез и удивился, что Галя ее знает. Но в Москве она слышала только баллады и народные песни в ее исполнении, а эти слышала впервые. Они совершенно захватили ее. В одной — случайный звонок из прошлого, напомнивший об отношениях, закончившихся «пару световых лет назад», о его глазах, синих, как яйца малиновки, о запонках, которые она ему подарила. Дешевый отель, снегопад, конец, и ей больше не нужны бриллианты и ржавчина, которые он предлагает, — за все уже заплачено. А в другой песне она поет о двух днях, проведенных в отеле с незнакомцем, который взглядом своих темных глаз растопил ее душу до самого дна. «Не говори мне о вечной любви и прочих печальных мечтах, я не хочу об этом слышать; просто расскажи о страстных незнакомцах, спасающих друг друга от суеты жизни… Ты дал мне столько, что я не пойму, как все это может быть моим? А я отдала тебе только взгляд своих глаз, что растопил твою душу до самого дна, куда она всегда стремилась…» Галя в ответ принесла Рону послушать русские романсы. Но переводы — «умру ли я, ты над могилою гори, сияй, моя звезда» — вызывали у него только смех, Галя даже обиделась. Правда, ему понравился голос Козловского. Галино музыкальное образование пострадало из-за того, что отец, военнослужащий, часто переезжал с семьей, пока не осел в Москве, когда Галя училась уже в старших классах. Когда жили в Сочи, к ней приходила на дом учительница («Гали-ина! Деви-ица!» — до сих пор слышит Галя ее страдающий от неверных нот голос, но Галю она любила и интереса к музыке не подавила). А в поселке, куда они после этого переехали, единственная преподавательница музыки нещадно пила, и мама не захотела отдавать ей Галю. На этом ее обучение музыке закончилось, но она любила в детстве, забравшись с ногами в кресло, слушать музыкальные передачи по радио и пластинки, которые привозил отец. Галя рано вышла замуж, к большому неудовольствию папы, который считал, что жизнь, как сказка, кончается свадьбой. Но жизнь не кончилась. Галя родила сына, окончила институт. Жизнь с Мишей была насыщенной и интересной. Миша — интеллектуал, эрудит, память необыкновенная. До Гали доходило, что некоторые их знакомые женщины говорили, что она недостойна его. Галя восхищалась им, но в глубине души шевелились сомнения, что, может быть, они правы. Ее всегда как будто что-то подстегивало, заставляя наверстывать. Она читала серьезные труды по истории, по искусству, по музыке. Пока была жива мама, ходила с ней в оперу (Миша оперу не любил). Он интуитивно, с легкостью находил то, что ему было нужно, хватал все на лету; Галя восполняла недостаток легкости системой и капитальным подходом. Когда они купили дом, она неожиданно для себя увлеклась садоводством, накупила книг и совершенно преобразила участок возле дома. Брала у друзей и соседей рассаду понравившихся ей цветов, покупала деревья и кусты. Когда в июле на поляне у леса, мимо которой они ездили, расцвели красные лилии-однодневки, Рон, заметив, как они ей нравятся, предложил выкопать несколько штук для ее сада. Рон — прекрасный водитель, с ним Галя чувствовала себя в безопасности. В хорошую погоду он иногда вдруг сворачивал с дороги — «давай прокатимся» — и они оказывались на холме, откуда открывался изумительный вид, или проезжали по берегу небольшого озера, или мимо водопада, или мимо особняка интересной архитектуры. Галя молча подчинялась: эти несколько лишних минут уводили от повседневности и давали ей заряд на остаток дня. Раньше Галя по утрам вскакивала, летела, делала быстро, чувствовала остро, хотела сильно, радовалась до детского визга на лужайке, хотя визг подавлялся и выражался только быстрой походкой, деловитостью, открытостью всему новому. А недавно она поймала себя утром на мысли «I have nothing to get up for»**, почему-то по-английски. Эта мысль ее огорчила и испугала. Удивительным было в Роне то, что он неизменно отказывался от того, что больше всего любил, даже в мелочах. Например, сказал, что больше не пьет, потому что ему это слишком нравилось. Именно так, а не что боялся спиться, что было бы понятно. Перестал кататься на горных лыжах, перестал путешествовать — все потому, что слишком любил. Разве можно слишком любить? Да, люди часто боятся перемен, боятся сильных чувств, предпочитая журавлю синицу. Но это уже потом, обжегшись на журавле, когда стихия захватит, закружит водоворотом, и, поиграв, выбросит на берег. Тогда они поплывут по течению, радуясь обретенному покою. А тут человек сознательно и твердо нацелен на синицу в руках. Вот Миша — один из немногих, чье зрение устроено особым образом: синиц он просто не замечает, видит только журавлей. Но журавли залетают так высоко, другим и не разглядеть. Иногда Гале казалось, что важный, недоступный ей кусок Мишиного мира закрыт от нее непроницаемой поверхностью. Однажды она сказала Мише, что он живет по касательной. А может, это она сама живет по касательной, не видя всех красок мира?.. ______________________________________
* Неровная дорога следующие 4 мили (англ.). ** Ради чего мне вставать? (англ.). * * *
А тут нагрянули перемены. Миша получил хорошее предложение в Бостоне, кафедру, лабораторию, да и сын только что поступил в МТИ и переехал в Бостон, они снова жили бы в одном городе. Мысль о предстоящем переезде нагоняла тоску. Не зря говорят, что один переезд равносилен двум пожарам. Галя любила свой дом, в который столько уже было вложено, на работе втянулась, ее ценили. Но поползли слухи, что компанию собираются продать, и народ начал потихоньку разбегаться. Рон, Фрэнк и кое-кто из коллег тоже начали подыскивать другую работу. Так что, может, все и к лучшему. Решили, что Миша поедет пока один, снимет квартиру, осмотрится. А Галя дотянет до весны, поставит дом на продажу, начнет подыскивать работу на новом месте. Если компанию продадут и ее уволят, то, по крайней мере, она получит пособие.
Миша уехал. Теплые утренние туманы конца лета сменились зябкой, несмотря на яркое, уже низкое солнце, прозрачностью воздуха. Вдоль дороги еще цвели последние цветы лета, но деревья начинали менять цвет и терять листву, и трава на высоких холмах все чаще бывала покрыта инеем, когда они ехали по утрам на работу. Солнечное сентябрьское утро. Рон мрачен, молча ведет машину. Галя тоже молчит — пусть сам переваривает свои проблемы. «Плохое настроение» — это вообще осталось в прошлом. В Америке она забыла о настроениях: есть проблемы — решай их, предаваться же хандре — непозволительная роскошь. Она смотрит на блестящий под солнцем иней за окнами и, не сразу понимая, слышит голос Рона: — У тебя когда-нибудь так бывает, что ты встаешь утром и вдруг понимаешь, что живешь с чужим человеком? Галя опешила и от неожиданности, и от смысла вопроса. Инстинктивно ответила «нет», как будто уходя от опасности. Не хочется думать об этом и не хочется вступать в такой откровенный разговор. Что это он, вздумал ей жаловаться на жену? Или это намек, попытка вызвать на ответную откровенность? — А я сегодня утром это понял, — глухо говорит Рон и, поскольку Галя молчит, тоже замолкает. Чтобы утешить его, Галя говорит, что это, может быть, только кажется — как говорят в России, встал не с той ноги — и завтра все пройдет. Рон вздыхает и молчит — то ли не верит, что все наладится, то ли разочарован ее реакцией. Но мрачность постепенно покидает его, и они начинают, как обычно, болтать о пустяках. Но у Гали в голове осело: «Он несчастлив с женой. Бедный! Ведь это его второй брак». Она знала, что первая жена Рона ушла от него к женщине, когда стало можно, как здесь говорят, «выходить из чулана». — На самом деле это легче, — сказал тогда Рон, заметив ужас в Галиных глазах. — Если бы она ушла к другому мужчине, было бы тяжело, я бы мучился, что, значит, он лучше меня. А так — переживай-не переживай — я же не могу стать женщиной. Улыбка у Рона sheepish, mousy*. Не красит его, хоть и говорят, что улыбка идет любому лицу. А голос сексапильный, низкий и нежный, ирония проступает мягкой усмешкой. По телефону это проявляется даже больше, когда остается только голос. С ним легко говорить о чем угодно. Миша о пустяках говорить не любит, он слишком занят, чтобы тратить время на то, что его не интересует. А с Роном о чем только они не говорят! Он часто смешит ее своими замечаниями об их коллегах, рассказывает анекдоты. Коллеги при Гале не матерятся, и Рон говорит, что она много теряет — эти истории, простеганные матом (да какой это мат после русского?), бывают очень интересны. «А ты сама выругайся при них пару раз, чтобы растопить лед» — советует он. А на кой? Странные эти американцы! Но вообще ей хорошо с ним, легко и спокойно от взгляда его медово-желтых глаз, такого же цвета, как его борода и начинающие редеть волосы. Даже когда он подшучивает над ней, мягко усмехаясь, и когда он смеется над русскими романсами, Галя чувствует его расположение к ней. Рон старше всего на несколько лет, но выглядит она намного моложе. Наверно, на правах старшего и аборигена он старается ее опекать. Когда она заказала себе контактные линзы, и в магазине оптики в торговом центре ей подсунули нечто совершенно неподходящее и потом отказались поменять, он предложил позвонить и поговорить с ними, на что Галя, все еще чувствующая себя в Америке неуверенно, тут же согласилась. Миша сказал только: «Вечно ты найдешь себе проблемы», предлагая ей самой расхлебывать кашу. Впрочем, при Мишиной занятости и вечных командировках она уже привыкла сама ее и заваривать, и расхлебывать. ______________________________________________________
* Робкая, застенчивая (англ.). От sheep (овца) и mouse (мышь). * * *
Между Галей и Роном установились доверительные отношения, с легким налетом безопасного флирта. Эти совместные поездки утром и вечером стали естественной частью дневного ритуала, как восход и заход солнца. И вдруг что-то изменилось. Галя сама не понимала, как это произошло, но ее внезапно захлестнула, оглушила неодолимая тяга к Рону. Чувство было таким сильным, что подавить его было невозможно. Внешне все было, как обычно, — они встречались утром, ехали, слушали музыку, болтали, но говорить становилось все труднее. Все чаще она молчала, глядя перед собой и следя за ним краем глаза. Он тоже замолкал. Было непонятно, чувствовал ли он ее состояние, но ей казалось, что удушливое напряжение повисало в машине. А тут еще музыка! Ноктюрны Шопена, которые он принес. Тринадцатый, начинающийся, как «Осенняя песня» из «Времен года», подстать октябрьскому пейзажу за окнами: глухой вопрос в левой руке — меланхолический ответ в правой. Но в 13-ом меланхолия обманчива — басы слишком низки и глухи, ритм сбивается синкопами. Мелодия становится все более капризной и причудливой, короткий переход в мажор — и вот лавиной обрушиваются аккорды, торопясь, настигая друг друга; шквал звуков, несущий страсть, счастье, муку, и когда уже совсем невмоготу — еле слышный конец. Дома Галя снова и снова ставит кассету с ноктюрнами, впитывает эту музыку, но она не приносит облегчения. Все чувства обострились, тело стало вдруг таким чутким: каждое движение, каждое случайное прикосновение — как головокружение, как сладкая боль. Медленно-медленно языком по небу... кончиками пальцев по руке — от плеча к локтю и вниз… Как будто каждая клетка кожи живет своей жизнью, как каждый звук этой необыкновенной музыки.
Непонятно, чувствует ли Рон что-нибудь? Вот он переключает скорость и как будто невзначай прижимается локтем к ее руке. Галя не отводит руку, он тоже. Он молчит, она тоже. Потом она отодвигается. Иногда ее подмывает сказать или сделать что-то такое, чтобы все стало ясно в их отношениях, но она боится. Ведь они коллеги! Если он разделяет ее чувства, что будет? Служебные романы в этой стране добром не кончаются. И потом, она никогда не оставит Мишу. В одно прекрасное утро Рон объявляет, что получил предложение в компании, где у него было интервью, и сегодня подаст заявление об уходе. Галя неожиданно чувствует облегчение: закончатся эти ежедневные пытки, теперь все должно как-то разъясниться. Даже если последует продолжение их отношений, они уже не будут работать вместе, и все будет проще. Дни идут, уже намечен срок отвальной для Рона. Он по-прежнему молчит, и за три дня до его ухода Галя решается: — Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что между нами что-то есть, какие-то vibes*, что ли, — говорит она, радуясь, что американский сленг позволяет быть предельно откровенной, в то же время своей ироничной нейтральностью ограждая от возможной неловкости. — Не ошибаешься, — горячо откликнулся Рон. — Я это чувствую уже несколько месяцев и рад, что у тебя хватило смелости об этом заговорить. — Его как будто разбудили — Галя никогда не видела его таким. — А ты? Когда ты это почувствовала? — Месяц назад. — Почему же ты раньше молчала? Теперь я ухожу, и у нас так мало времени. — Если бы ты не уходил, я бы и сейчас ничего не сказала. Рон берет ее руку, подносит к губам. Не отнимая руки, Галя прижимается щекой к его руке. Рон, волнуясь, говорит какие-то слова, паузы говорят еще больше. «Хорошо, что мне ничего не нужно делать сегодня, я бы не смог работать», — говорит он, когда они расходятся по своим офисам. А у Гали полно работы, но лицо горит, голова кружится, сосредоточиться невозможно. Механически она берется за таблицы с данными, пытается втянуться. В одиннадцать часов в дверях появляется Рон, сияя улыбкой — не овечьей, не мышиной! — и вручает ей прозрачный пластиковый футляр с единственной красной розой. — Пойдем на ланч? — Хорошо! — Галя чувствует облегчение: теперь ее дело только соглашаться. — Пойдем пораньше, я буду ждать тебя в машине без четверти двенадцать. После того, как Рон объявил о своем уходе, его каждый день кто-нибудь водит на ланч, поэтому, когда они вместе уходят, никто не обращает на это внимания. Рон везет ее в деревенский ресторан неподалеку, переоборудованный из большого старого амбара. Народу там мало. Горит камин. На стенах уже развесили рождественские украшения. — Ginger bells? — вопросительно говорит Галя, указывая на колокольчики, связанные красной лентой. — Jingle bells!** — улыбается Рон со снисходительным умилением, как влюбленные мужчины поначалу относятся к глупостям, смороженным их избранницами. Галя, выросшая в семье, где ее ничего на заставляли делать, когда-то спрашивала Мишу: «Когда твои родители будут выкапывать огурцы? Почему ты не помыл макароны перед тем, как варить?» — и Мише нравилось. Но образ глупой девочки тридцати семи лет имеет ограниченную привлекательность, что бы ни писали поэты. Вообще-то Галя многому научилась за время своей взрослой жизни — и готовить, и работать в саду, и самой принимать решения. — Давай прокатимся, — предлагает Рон, когда они садятся в машину. Он едет через лес, по извилистой дороге они поднимаются на площадку рядом с памятником. Летом здесь, наверное, бывают посетители, а сейчас — ни души. Рон останавил машину. Они бросились в объятия друг к другу, стукнувшись очками. Губы горели, таяли, плавились. Она проводит языком по его небу, кусает нижнюю губу. Чувствует губами его мягкую усмешку. Где-то глубоко закралось сомнение: не смеется ли он над ней? Но тепло медово-желтых глаз согревает и успокаивает ее. «С тобой я чувствую себя, как мальчишка», — говорит он. Так не хочется возвращаться! По дороге Рон берет ее за руку, она кладет его руку к себе на колено в тонком чулке. «Искушаешь?» — говорит он и медленно убирает руку. Вечером в машине Рон спрашивает, изменяла ли она мужу. — А ты? — Нет. Но хотел. Просто мы оба вовремя остановились, это была подруга моей жены. Рон рассказывает, что его жена развелась с первым мужем, когда обнаружила, что он изменяет ей с ее подругой, добавив, вздыхая: — Жаль, что мы не можем explore***. Еще одно удобное словечко, которым американцы обозначают сближение, узнавание, отношения, из которых еще неизвестно, что получится. Галя замечает, что Рон свернул по проселочной дороге в лес. Вокруг не было ни домов, ни огней, только фары освещали снег и деревья. Он поставил машину на опушке и выключил фары. Опять они вместе, как днем, только ближе, лучше, откровенней. «Не хочу в машине», — шепчет Галя, и он не настаивает, не задает вопросов. На парковке у магазина Галя, не помня себя, выходит из машины и, не застегивая пальто, идет к своей. Рон нагоняет ее, обнимает: «Я знаю, растревожить — и ничего не сделать». Галя не помнит, как доехала домой. Замечала только мотели, расположенные по сторонам дороги. Почему он не предложил поехать в мотель? Наутро в машине Рон был бодр и деловит, хотя сказал, что не спал до утра. — Я думал всю ночь и решил, что нам нужно делать: ты разводишься с Майклом, я развожусь с Мэрилин, и мы посмотрим, что получится из наших отношений. Я уверен, что с тобой я буду гораздо счастливее, чем с ней. — Рон берет ее руку. — Но я не хочу разводиться с Майклом! Рон опешил, смотрит удивленно и потерянно: — Чего же ты хочешь? — Это слишком прямой вопрос, — еле слышно говорит Галя. На работе суета с утра завертела ее. Рона сегодня ведут на ланч Фрэнк и еще несколько инженеров с завода. Галя сидит в офисе одна в тишине. Нет, нельзя свою жизнь связывать с Роном, она это скорей угадывала, чем понимала. Почему она не хочет быть с ним? Когда меняешь свою жизнь, то рассчитываешь только на себя или полностью доверяешься другому. А если сразу сомневаешься… Ее мудрая прабабушка наставляла: «Не верь и не удивляйся». Доверие не должно быть слепым. Но, может быть, это ложная мудрость? Ведь мудрость — это слияние любви и истины. Нельзя достигнуть единения с другим, не удивляясь и не веря, а слияние любви и истины происходит там, где царят нежность и доверие. Может быть, боязнь полностью доверить себя другому и есть ее проблема? Но тогда почему же, почему так кружится голова? Когда они ехали домой, Рон сказал: — Ты хочешь короткий роман, интрижку. Я так не могу, для этого ты мне слишком нравишься. Быть с тобой, а потом ты будешь возвращаться к мужу… Для меня это было бы невыносимо. А если Мэрилин узнает? Второй раз она этого не перенесет. А Майкл? Лучше пусть два человека будут несчастны, чем четыре. — И добавил: — Я знаю, я не говорю того, что тебе хочется слышать. В темноте его лица не было видно. «Не говорю того, что тебе хочется слышать». Нет ли в этом изощренного садизма, характерного для слабого человека? Ну, не говоришь — и промолчи великодушно. Да и не нужно ей ничего слышать, довольно того, что они друг к другу чувствуют. Но ведь и Миша тоже хорош, говорил же он ей: «Не буду перед тобой извиняться, даже если я не прав». Какую бессильную обиду она тогда чувствовала! Когда-то Миша спас Галю, когда она, подхваченная сильным течением, едва не утонула. С тех пор была уверенность: если с ней что-то случится, Миша ее спасет. Этим не бросаются. Во всяком случае, для нее это было важно. Вдруг возникла в голове фраза: «Навеки мы друг к другу приговорены». Их с Мишей связывало то, что было вместе прожито, пережито, прочитано, увидено, передумано, переговорено. Связывало прочно, как цемент. Это придавало отношениям обреченность, но и надежность. Нужна огромная сила, чтобы оторваться от прошлого. «Давай разведемся» — как с моста в реку! Пусть Рон остается со своей синицей. Да он и сам не журавль в небе. У Рона есть достоинства, которых нет у Миши, но у него есть и недостатки, которых у Миши нет. Еще неизвестно, что хуже. То есть, хуже то, что неизвестно. Лучше синица в руках, чем кот в мешке. Да Миша и не синица, он птица покрупнее. Машина подъезжает к парковке. Рон берет в руки Галино лицо и целует в нос. Он ласков, но грустен, его утренний энтузиазм растаял. Назавтра они едут на работу отдельно: после отвальной ребята будут допоздна сидеть с Роном в баре, так что ей нужна своя машина. Вечером в ресторане шум и суматоха. Рон переходит с бокалом от одной группы к другой. Они с Галей оказываются рядом, его рука лежит на узком декоративном столике позади нее. Она присаживается на край столика, прижимая его руку, и с возбуждением канатоходца, идущего над пропастью, боковым зрением видит удивление на его лице. Никто ничего не заметил, он медлит, но все-таки убирает руку. Нет, она совсем потеряла голову!.. _________________________________
* Эмоциональная связь, флюиды (англ.). ** Название рождественской песни «Звените, колокольчики». Ginger — имбирь (англ.). *** Здесь: попробовать. Также исследовать, выяснять (англ.). * * *
Вот и все. Теперь Галя ездила на работу одна, но думала о Роне постоянно. Дура! Продинамила она его. А собственно, кто кого продинамил? Он вырос в Америке в эпоху сексуальной революции, крутил любовь в больших машинах на сиденьях, обитых шелком и кожей, а ее никакие революции не коснулись. Рано вышла замуж, мужу никогда не изменяла. Не иметь любовника в 37 то же самое, что быть девственницей в 17. Должен же он понимать! «Кама сутра», как там, десять стадий любви, последняя — смерть. Дожила! Какая у нее стадия? Девятая? Во всяком случае, на работу идти она не в состоянии. Не хочется открывать глаза, шевелиться. Да, сильна, как смерть. Жестока, как ад? Но ревности — к жене, например — у нее нет. Уставшей от напряжения, Гале хочется, чтобы Рон просто держал ее на коленях, укачивал, как в детстве отец, а больше ничего не надо. Просто почувствовать себя защищенной, любимой, единственной.
Огонь разлит по всему телу и кружит голову. Галя идет в душ и долго стоит под водой, легонько покачиваясь, но это не приносит облегчения. Она делает воду все горячее и горячее, пока не выскакивает из душа как ошпаренная. Это приводит ее в чувство. Она начинает вынимать чистую посуду из мойки, поливает цветы, складывает постиранное белье, и привычная бездумная монотонность постепенно возвращает ее к жизни. Одиночество усугубляло ее одержимость, мысли о Роне, казалось, совсем не покидали ее. Хоть бы приснился, что ли, — было бы легче. Но Рон не снился ей никогда. Только когда в цеху был аврал, и Галя вместе со всеми металась между заводом и короткими летучками в R&D*, где на ходу принимались решения, что делать дальше, она поймала себя на том, что впервые за долгое время несколько часов не вспомнила о нем ни разу. А ночью приснился концертный зал, они с Роном сидят по разные стороны от прохода. Она нарядная, а Рон одет в шорты и пеструю, кричащей расцветки рубашку с коротким рукавом. Рон улыбается ей жалкой улыбкой. Они оказываются в проходе, и Рон подходит к ней, но Миша берет ее за руку и поднимает, выжимая на одной руке, как в шагаловской «Прогулке». Через две недели провожали Фрэнка. Гале сказали, что Рона тоже пригласили. Встречают его криком, шутками, он тоже не остается в долгу. Галя не участвует о общем гомоне, но замечает, что Рон следит за ней взглядом. Улучив момент, он садится рядом, смотрит своими желтыми глазами, излучает электричество, как и раньше. У Гали новая прическа, новые сережки. Он все замечает — и новый свитер, и новую юбку. Так приятно, что он все это видит! Ведь и прическа, и свитер, и сережки — это все она, это о ней говорит он ласково и с интересом. Галя ушла, не дожидаясь конца вечера — конец неблизкий, зимой в темноте вести тяжело. Честно говоря, она надеялась, что Рон тоже уйдет, предложит остановиться где-нибудь по дороге, она пересядет к нему в машину… Теперь она не будет такой дурой. Но он только вышел ее проводить. Когда она потянулась за пальто у вешалки, он взял ее сзади за талию, делая вид, что хочет поднять. «Помочь?» Вышли на улицу к машине, у нее кружилась голова. «Я скучаю по тебе», — сказал Рон своим глуховатым голосом и обнял ее. Губы расплавились, растворились и в них исчезла, растворилась она сама. На следующий день она позвонила ему на работу и сказала, что хочет его видеть. «Э-э, нет. Когда ты рядом, мне трудно себя контролировать, но когда ты далеко, я в безопасности». Зачем же он говорил, что скучает? Его голос, воспоминания о вчерашней встрече сводили ее с ума. Почему она не может так легко держать себя в руках?.. ______________________________________________________________________
* Сокр. от Research and Development — научно-исследовательский центр (англ.). * * *
В январе Миша собрался в командировку в Европу на несколько недель, и Галя решила одна поехать в Канкун, отдохнуть и развеяться. На работе ехидно подмигивают, но она спокойно объясняет ситуацию и, кажется, ей верят. Она понемногу начинает приходить в себя. И вдруг на работе звонок: Рон! Опять его голос выбивает из колеи. Он говорит, что у них в компании была сегодня группа школьников из Москвы, и это напомнило ему о Гале. Как Майкл? Как Мэрилин? Мэрилин поехала к сыну, там родился ребенок, но это в городке, где живет ее бывший муж, и Рон туда не ездит.
— Как ты? — Я еду в Канкун. А ты как? Напряженное молчание. Оба думают об одном и том же. — Знаешь, — говорит Рон, — Фрэнк собирается в Мексику на тур для рыболовов. Я скажу Мэрилин, что поеду с ним. — Но ты же не любишь рыбалку! — Но я с ним и не поеду! — А что она подумает? — Все, с кем она общается, так любят ловить рыбу, что ее это не удивит. Где и когда ты собираешься быть? Галя машинально отвечает, еще не вполне осознавая, что происходит. Из суеверия они решили до отъезда не встречаться. На Новый год Галя съездила повидаться с Мишей и сыном. Слава богу, Миша был так занят, что не заметил ее состояния. Сын был увлечен новой жизнью и новыми друзьями. Он собирался остаться в Бостоне работать во время каникул. Пока Галя дожидалась отъезда, все внутри у нее перегорело. Она почти ничего не чувствовала, когда паковалась и ехала в аэропорт. Но когда увидела по приезде толпу таксистов в пестрых рубашках, пальмы, а по дороге в отель деревья, кроны которых были подстрижены в форме животных, жизнь стала возвращаться к ней. Скорей в номер, переодеться и на пляж. Для Гали, прожившей несколько лет на юге, море — это счастье. А здесь еще и песок, не галька. Ходить по песку у моря — это совсем не то, что ходить по земле: он обволакивает ступни, холодит или греет, ласкает их, принимает их форму. Галя идет вдоль пляжа, впитывая всем телом влажный юкатанский бриз. Фигура у нее без излишеств, женственная благодаря нежной удлиненности силуэта. И лицо тоже чуть удлиненное и без излишеств. Нос — завершающий штрих, который выдает в обладательнице лица простушку, кокетку, стерву, умницу. У Гали нос прямой, чуть великоват для нее и делает ее лицо интеллигентным, вызывающим доверие. Зато природа с избытком отыгралась на ее волосах — густые, длинные, вьющиеся «мелким бесом», обычно такие состригают или выпрямляют, но Галя не мешает им буйствовать. Волосы отливают золотом и медью, но не рыжие, и кожа без веснушек, не боится солнца, ровно ложащийся золотистый загар оттеняет зелень глаз. Галя идет по утрамбованному водой влажному, прохладному песку, на котором почти не отпечатываются следы ее легкого тела. Вот ноги начинают увязать в кашеобразном песке, под которым стоит невидимый слой воды; вода, нагреваясь, проступает дыханием, образуя на поверхности крупные поры. Он сменяется мелким, сыпучим сухим песком. Если идти по нему, сильно давя вперед пятками, песок начинает петь, как будто легко касаешься смычком самой тонкой струны. Горячие лучи и прохладные струи воздуха разливали по телу блаженное тепло, кружили голову беспричинным счастьем. Ее пронизывала полнота бытия, обостренное ожидание чуда. Былое волнение сменилось беспечностью, томление — предвкушением. Кажется, она никогда еще не ощущала себя такой живой. Она могла быть умной, глупой, серьезной, веселой, не думать о приличиях — все было впору, в жилу, ко двору. Завтра приедет Рон. Господи, когда это кончится? Она не может больше ждать! Наутро прогулка по пляжу немного отвлекает ее, но она торопится обратно в номер. В который раз представляет себе, как все будет. Стук в дверь. Она бросается ему на шею. Он заходит в ванную, она ждет, сидя на спинке дивана. Рон подходит к дивану, становится коленями на сиденье. Она обнимает его руками и коленями… Галя встает. Занавеска колышется, балкон открыт, ветер освежает горящее лицо. На Гале черный с розами прозрачный халатик, под которым матово мерцает кожа. Солнце, пробиваясь сквозь деревянные жалюзи, начертило теплые светлые полоски на Галином теле. Стук в дверь — и кровь бросается в голову, ноги становятся ватными. Галя идет, как сомнамбула, чуть помедлив, открывает — и ничего больше не помнит. О, откуда ты так хорошо знаешь мое тело? Ты все угадал, сделал все, как мне хочется, хотя до твоего прикоснования я даже не знала, что я этого хочу… Рон все время спрашивает: чего ты хочешь? Гале нравится, что он спрашивает, нравится отвечать: хочу. И они идут куда-нибудь — или никуда не идут, оставаясь в своем пятизвездочном шалаше, ставшем их временным раем. Иногда заказывают еду в номер и едят на балконе, глядя на неправдоподобно синий, как на клеенчатых ковриках с лебедями, океан и тропический сад. По утрам их будят голоса павлинов в саду. Когда-то Миша спрашивал ее, чего она хочет. И она неизменно отвечала: «А ты?» А теперь у Рона не спрашивает, говорит: «Я хочу…» Вспомнилось, как они с Мишей шли вечером по освещенной летней улице, люди сидели за столиками, потягивая вино. Это создавало атмосферу радостной лени, неспешного праздника, было тепло и безветренно, и Гале так захотелось посидеть с бокалом вина среди этих веселых, беспечных людей. Но Миша отказался, сказав, что ничего не хочет, а через несколько минут купил себе мороженое в Хаген-Даз и стал его есть на ходу. Во время их недавней поездки в Париж говорил: «Я приехал не есть, а смотреть», вечером же приканчивал ее совершенно несъедобную порцию, купленную в какой-нибудь забегаловке. Галю это расстраивало до слез. Ей так хотелось остановиться, замедлить вечный бег, насладиться минутой, часом, днем, прожитыми без цели, просто для удовольствия. На четвертый день Рон с Галей вышли позавтракать в ресторанчике напротив отеля, расположенном на дебаркадере, пришвартованном к берегу лагуны. Они сидели у воды и кормили рыб, подплывающих жадными стаями. Гале захотелось поехать куда-нибудь поплавать с маской — здесь ведь есть замечательные места. Вернувшись в отель, они узнали, что еще не поздно пресоединиться к сегодняшней экскурсии, но решили, что хотят быть одни, а в группе даже незнакомых людей это будет невозможно. Они поедут на такси, а потом на автобусе. Приехав в Шел-Ха, сначала пошли гулять по тропинкам, проложенным в джунглях для туристов. Мексиканские джунгли, густые и низкорослые, отличались от северных лесов, как короткие коренастые мексиканцы от стройных, белокожих северян, и кишели игуанами, как северные леса муравьями. Кричали сидящие на деревьях красные попугаи. Игуаны грелись на солнышке на камнях или перебегали дорогу, некоторые имели довольно внушительные размеры и свирепый вид. Стало жарко. Рон с Галей взяли напрокат маски, трубки и ласты и поплыли по одному из рукавов дельты в сторону океана. Галя любила воду, могла плавать часами. В этом удивительном водном мире, где чистая речная вода соединялась с соленой водой океана, жили удивительные рыбы. Попадались большие, почти в метр длиной, темно-зеленые с винно-красным и синим. Эти плавали в одиночку, а маленькие рыбки яркой окраски ходили косяками. Иногда рыбы проплывали совсем рядом, но никак не удавалось коснуться их рукой, в последний момент они, вильнув или внезапно рванув вперед, ускользали. И они сами были как большие рыбы в этой живой воде, плывшие рядом, но искавшие, а не избегавшие прикосновений. По дороге к прибрежным дюнам Галя шла позади, глядя на чуть отяжелевшую в талии фигуру Рона, его стройные, сильные ноги. Возвращаться в отель не хотелось. Рон обернулся, посмотрел на нее своими медовыми глазами и легонько прижал к себе. — Хочешь остаться? — Да! На пляже Рон заговорил по-испански с хипповатого вида компанией. Оказалось, что ребята знали английский, двое были из Америки. Буддист Артуро оказался совладельцем недавно построенных маленьких вилл, расположенных недалеко от Тулума. Он рассказал, что ночью на пляже хиппи будут жечь костер, посоветовал, где можно вкусно поесть, безопасно для здоровья и вдали от заполненных туристами и местным кичем заведений на территории парка. В ресторане песчаный прохладный пол. Они заказали местное вино и свежую рыбу, которую прямо при них положили в глиняную печь. Почувствовав на себе взгляд, Галя обернулась и встретилась глазами с большим синим попугаем, который, перевернувшись вверх ногами на веревке, внимательно смотрел на нее. «Орензо!» — окликнул попугая хозяин. Он подошел и протянул руку, на которую Орензо тут же перебрался. Хозяин поднес попугая Гале: «Не бойся!» Галя протянула руку, и Орензо ловко пересел, ухватив ее за палец. Теплые лапы птицы оказались неожиданно мягкими и нежными. Большая раздвижная стеклянная дверь домика отеля, принадлежавшего Артуро, ведет на патио, вдали за пальмами и кустарником — море, пляж. Снова они по-настоящему вдвоем. Темнеет, но они не зажигают света. Вечером звонок: Артуро напоминает им про костер. Это недалеко отсюда, на диком пляже. Лучше туда подъехать на машине, их могут подвести. Галя надевает длинную юбку и мексиканское ожерелье и сережки, которые подарил ей Рон. Он смотрит на нее восхищенно и немножко грустно, в улыбке снова появилось что-то жалкое. Галя понимает — он уже начал думать о предстоящем отъезде. А она не хочет сейчас ни о чем думать. Ей хорошо с ним, экзотика вокруг будоражит, впереди день и целых две ночи. Костер уже зажгли, люди вокруг сидят, танцуют, поют, пьют, едят, играют на гитарах и там-тамах. Искры, как светлячки, снуют на фоне неба, где среди звезд большими светляками вспыхивают огни спутников и самолетов. Галя и Рон отходят подальше от толпы, молча бродят, обнявшись, по кромке воды и ложатся на остывший песок. Похоже, празднество у костра начинает стихать, и они возвращаются к догорающему костру, чтобы найти попутчиков в отель. Проснувшись ночью, Галя обнаружила, что Рон не спит. «Быть с тобой, а потом ты будешь возвращаться к мужу… Для меня это было бы невыносимо», — вспоминает она. «Ты не жалеешь?» Он молчит. Потом, глухо: «Ты же не хочешь ничего менять». Да, она так решила, но не надо, не надо сейчас об этом думать. Она прижимется к нему со всей нежностью, растопленной им в ее душе. Просыпаются они рано и идут к морю. Утро вечера мудренее, и черные мысли Рона, кажется, ушли вместе с ночью. На море полный штиль, и они последний раз купаются вместе. После завтрака автобус-подкидыш подвозит их в Тулум, развалины города-крепости. Удивительный покой царит здесь, как будто время остановилось. Небо, камни, океан, скудная растительность и клочок песка между скалами у воды — кажется, все это было и будет всегда. Да, камни в чем-то счастливей людей. Галя смотрит на часы: «Пора». В последний вечер в Канкуне она предлагает Рону поехать в ресторан. Честно говоря, она боится его настроения, накатывающей меланхолии и хочет ненадолго увести его из номера. Они сидят, Рон сжимает Галины руки, впитывают друг друга глазами с полнотой обреченности. Три мексиканца в сомбреро подходят к столику с гитарами и играют мелодию, которую Галя слышала еще в России: «В шумном городе мы встретились весной, до утра не расставались мы с тобой, сколько раз с тобой прощались и обратно возвращались, чтобы снова все начать…» Песня звучит на непонятном языке, не обещая возврата. * * *
Утром Рон улетел, Галин рейс позже. Последний раз она идет по пляжу. Отплывает от берега и долго качается на волнах, подставив лицо солнцу. Была у Гали подруга, которая говорила: «У Галины все сбылось на сто процентов!» Ну, на восемьдесят, отшутилась тогда Галя. Смешно! Приблизительное счастье? Что ж, если с Мишей — 80% возможного, значит, Рон — из тех самых недостающих 20%? Была когда-то в молодости страсть, но ведь невозможно всю жизнь прожить на таком накале. Если на смену страсти приходит нежность — любовь спасена. Страсть — вулкан, нежность — живая вода любви. Чувство неутоленной страсти проходит, неутоленной нежности — никогда. Галя быстро идет к отелю. «В последний раз я окунусь и побегу, волос не осушив. Закончен час воскресный мой, каникулы души, — вспоминается песня. — Прощай, безделье и тепло, нас ждет зима, зима…»
Во время полета домой Галя увидела в окно самолета кольцо радуги на фоне облака, а внутри кольца, как в раме, тень самолета. Она хотела разбудить соседа, чтобы и он посмотрел, но передумала. Ощущение чуда не покидало ее до самого дома. «Забудут солнца поцелуи, ласки волн тела. Прощайте, гроты, крабы, мидии, медузы, нас зовут дела…» Не успела она войти в дом, как зазвонил телефон. — Ты соскучилась? — спросил Миша. — Да, — соврала она, жалея его, и машинально добавила: — А ты? — А я нет! Очень много было работы. Забудут солнца поцелуи, ласки волн тела… Солнца поцелуи… Ласки волн… |