Портал «Читальный зал» работает для русскоязычных читателей всего мира
 
Главная
Издатели
Главный редактор
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Архив
Отклики
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение








Зарубежные записки № 35, 2017

Эдуард ПРОСЕЦКИЙ



ОТКРОВЕНИЯ КОТА БЕНЕДИКТА
 
(Роман)

(Продолжение. Начало в № 1, 2017.)



Семейная ссора

Едва Курной строевым шагом покинул участок, для устойчивости плотно впечатывая сапоги в тротуарную плитку, Софья Яновна пригласила мужа к обеду. Над поселком повисло огрузневшее дождевое облако, в отдалении даже погромыхивало, и она накрыла на стол в доме.
Пётр Алексеевич спустился с мансарды в своем атласном стеганом халате, и его дымящаяся трубка сопела отрывочно и недовольно.
— Ушел наконец-то, — с облегчением проговорила Соня, разливая суп по тарелкам. — Замучил своими пошлыми комплиментами и намеками.
— Намеков не было бы, если бы ты не давала повода.
— Так я еще и виновата?!
— Я же слышал, как ты с ним кокетничала.
— Ну, это уж слишком! — возмутилась Софья Яновна, рывком снимая передник. — Всему есть предел!
За время проживания у Козловых я частенько бывал свидетелем их домашних ссор, причем, Соня вела себя по-разному в зависимости от их накала.
Порою разборки между супругами переходили в ее горячечный и многословный монолог, в течение которого жена перечисляла все обиды на мужа, накопленные за годы совместной жизни.
Иногда дело оборачивалось в сердцах разбитой об пол тарелкой либо чашкой (в таких случаях она вскоре успокаивалась, сознавая причиненный хозяйству ущерб).
Но самые длительные и опасные размолвки случались, когда женщина наглухо замыкалась в молчании, скорбно поджав губы и с трудом сдерживая слезы.
Именно так случилось в этот раз.
Ни слова не говоря, Софья Яновна после обеда старательно вымыла посуду, переоделась в дорожный джинсовый костюм и сняла с гвоздя в прихожей ключ от автомобиля.
— Я уехала в Москву, — блекло заявила она.
Тактика Петра Алексеевича во время подобных неурядиц всегда была одинакова: он пыхтел трубкой и не перечил жене, понимая, что всякое его слово в свое оправдание лишь усугубит скандал подобно подброшенному в горящий камин полену.
«Москвич» рванул со двора, оставив после себя белесоватое завихрение выхлопа, мы с Козловым остались на террасе одни, и в знак мужской солидарности я запрыгнул к нему на колени.
— Вот так-то, Бенедикт, — проговорил он, покачиваясь в кресле-качалке и бережно меня оглаживая. — Вот тот случай, когда можешь радоваться, что ты кот и нет необходимости связывать себя узами брака с женщиной.
В ответ я благодарно потерся усами о его крупную, пропахшую табаком, руку.
— Испокон веков наступаем на одни и те же грабли… — Трубка его посапывала задумчиво и неуверенно. — Почитание любимой становится смыслом жизни, и ты себе уже не принадлежишь. И чем больше ты ее обожаешь, тем очевиднее падает у нее интерес к тебе. В конце концов, она доводит влюбленного до состояния слуги или даже раба. Она разрушает, пожирает мужчину, попавшего в зависимость — физическую или психическую… Так ликуй и гордись, что ты кот…
Пётр Алексеевич показался мне таким несчастным, что я в сострадательном порыве соскочил на пол и юркнул под террасу, где вскоре у знакомой норки подкараулил несмышленого мышонка. Добычу я положил у ног писателя, поскольку уже доподлинно знал: Пётр Алексеевич, такой большой, бородатый и умный, — не умел поймать для себя даже неуклюжего крота.
Свои размышления несколько позже Козлов продолжил под красное вино и жареные орешки.
— Ушла, так что — мы без нее пропадем? Кошачьего корма в магазинах сколько угодно… В конце концов, будем ловить мышей, что недавно ты блистательно доказал… А уж яичницу и пельмени всегда сможем сварганить… Я, между прочим, до тридцати четырех не женился, как Лев Толстой, и прекрасно вел свое домашнее хозяйство…
Трубка его со временем погасла, ласкающая меня рука становилась все тяжелее.
Пасмурный день медленно окунался в вечер. Птичий гомон стихал. Лишь таинственным вестником из запредельных миров звучал осторожный голос кукушки.
— «Путь плоти есть смерть, путь духа есть истина», — заключил Пётр Алексеевич, выливая в бокал остатки вина. — Так-то, Беня. Впрочем… довольно самооправданий. Я-то знаю, за что мне все это. Да и ты знаешь, Бенедикт. Соня ведь все чувствует… Женщины, брат, вполне предсказуемые существа. И если дама костерит мужа даже в присутствии гостей — ищи истоки ее недовольства в супружеской постели.
В сумерки все же спустился тихий, мирный дождик.
Оживляя его текучие серебристые нити, на улице качнулся желтый свет автомобильных фар, и вскоре наш «Москвич» с деловитым урчанием въехал во двор.
Мы кинулись его встречать, невзирая на дождь.
— В Глебово просто повезло, — устало поясняла Соня, когда муж сопровождал ее к дому, помогая нести покупки. — Подвезли болгарский перец, и совсем недорого. А с птицефабрики — свежие яйца и парных цыплят.



Бакс, он же Чубайс

Соловьиные трели и прочие птичьи голоса, выражающие радость жизни и самозабвенный плотский призыв, сменились в майской солнечной синеве озабоченным, деловитым чириканьем: пернатые соединились в пары, свили гнезда и занялись выкармливанием потомства.
Для меня наступила пора азартной и удачливой охоты: увлеченные сбором корма для детенышей, птицы нередко теряли осторожность. Затаившись за кустом смородины с приподнятой передней лапой, можно было закогтить добычу на низком взлете; случалось, что и едва оперившиеся птенцы выпадали из гнезд.
Мои успехи охотника приводили Софью Яновну в смятение, она не ожидала от меня «такой кровожадности»; Пётр Алексеевич относился к этому спокойнее: «Он ведь хищник, Сонечка, такова его природа».
Хотя жена и упрекала Козлова в бесхозяйственности («Тебе ничего не интересно, кроме твоих революционеров!»), — на даче Пётр Алексеевич имел четкие обязанности, которые неукоснительно выполнял. Он колол дрова для бани, которую топил раз в неделю, возил жену по окрестным магазинам, куда перед выходными днями доставлялись свежие продукты для дачников, и регулярно подстригал газон шумной газонокосилкой.
После очередного укоса дачный участок наполнялся свежим запахом травы, потревоженные мошки вились низко над землей; кормиться ими слетались проворные трясогузки, и сами нередко становились моей добычей.
На этот раз я выцелил совсем молоденькую легкомысленную особь, которая в увлечении поиска мелко перебирая ножками и поклевывая на ходу, подошла совсем близко к моей засаде. Я уже приготовился было для решительного броска, но внезапный посторонний шорох где-то позади вспугнул птичку.
В досаде обернувшись, я увидел косматого рыжего кота, который, вызывающе глядя на меня и распушив поднятый хвост, метил ствол нашей березы.
Я узнал моего ночного соперника из братства и весь подобрался, вздыбив шерсть и готовясь к драке.
Словно обрадовавшись, тот принял такую же угрожающую позу.
Шипя и обнажив клыки, мы двинулись друг на друга.
— Чубайс, пошел прочь! — раздался с террасы зычный голос Петра Алексеевича. — Сейчас получишь у меня!
Для убедительности Козлов даже захлопал в ладоши, но это не произвело на гостя никакого впечатления: низко опустив голову и прижав рваные уши, он неотвратимо приближался ко мне.
Я ничего не видел вокруг, кроме ощеренной пасти и горящих желтой дерзостью глаз чужака, а потому не сразу сообразил, что произошло: внезапный черный промельк заслонил от меня противника, и в следующее мгновение между нами оказался соседский Посейдон, проявив совсем неожиданную для толстяка прыть.
Добродушно мурлыча, он вразвалку подошел к моему недругу и потянулся мордочкой. К немалому моему удивлению, тот отозвался на приветствие, подставив нос; шерсть опала на нем, воинственный хвост мирно округлился, и на фоне дородного Посейдона рыжий пришелец показался мне почти маленьким.
После мы долго сидели на некотором расстоянии друг от друга, символическим молчанием как бы закрепляя наш тройственный союз.
Когда же приятели покинули меня, я вернулся на террасу, где обедали Козловы, а для меня был приготовлен сухой корм и молоко.
— Можешь не сомневаться, Беня устроил бы Чубайсу трепку, — весело говорил Пётр Алексеевич. — Он только с виду интеллигент. А по натуре настоящий боец.
— Прошу тебя — не называй кота Лаптевых Чубайсом, — негромко проговорила Софья Яновна.
— А кто же он, этот Бакс? — хохотнул Козлов. — Такой же рыжий и такой же наглый. «Приватизация в кармане»! «Каждый станет совладельцем бывшей государственной собственности»! «Акции приватизированного предприятия дадут вам весомый и стабильный доход»! Послушать этих реформаторов, так все мы без пяти минут миллионеры. А на деле? Массовая эмиграция. Табачные бунты после того, как по приказу Ельцина закрыли на ремонт табачные фабрики. Народ ограблен, лишенный вкладов на сберкнижках. Хиреют без государственной поддержки крупнейшие книжные издательства. Вместо них появляются коммерческие карлики, печатающие бульварщину… — Пётр Алексеевич даже задохнулся от негодования. — А великую общность — «советский народ» — уже, словно ржа, разъедают «новые русские», эта гремучая смесь бизнеса и криминала вроде нашего Лаптева, который скупил четыре писательских участка и окружил забором с колючей проволокой… Владелец мусорной свалки где-то там под Волоколамском возвел в нашем скромном поселении настоящую виллу…
— Потише, Петенька, — шепнула Софья Яновна. — По субботам к нему съезжаются на иномарках такие типы… Золотые цепи в палец толщиной, самоуверенные, неразвитые лица, мат-перемат… И девицы им под стать…
— Среди них даже наша эстрадная звезда Алиса Фокс, — усмехнулся Козлов. — Так знаешь, как она величает своего мусорщика в желтой прессе? «Мой голубоглазый принц»…
— Я так опасаюсь этого соседства, — призналась Софья Яновна. — Ведь от них всего можно ожидать. Хорошо, хоть наши коты подружились.



Видение

Не скрою, подобная тактика не требовала ни ловкости, ни силы, а только наблюдательности и доли везения. Выявив птичьи гнезда в развилках ветвей, следовало лишь время от времени следить за ними в ожидании момента, когда оттуда свалится нерасторопный, еще не умеющий летать птенец. Но эта ленивая охота имела один существенный изъян: родители неудачника, потеряв детеныша, всякий раз поднимали невообразимый гвалт и навсегда становились твоими врагами. Особенно это касалось черных крапчатых дроздов, нахальных и суетливых птиц. Треща громкими голосами, они пикировали на меня во дворе, стараясь испятнать своими нечистотами. Порою доходило до того, что я спасался бегством, покидая участок и отправляясь в осторожные путешествия по дачному поселку.
Предпочтение я отдавал окраинной, мало наезженной улице, граничащей с лесом. Она была тениста и малолюдна (большинство обитателей приезжали на выходные), а в случае опасности можно было юркнуть в чащу и затаиться.
Здесь, посреди участка, огороженного металлической сеткой, привольно ветвилась высокая плодоносная яблоня; вокруг ее морщинистого ствола неспешно и грациозно прогуливалась по зеленому газону на длинной шелковистой ленте пушистая белая кошечка.
Увидев ее в первый раз, я испытал такой прилив восторга, что образ незнакомки стал являться мне в светлых грезах, а тайное наблюдение за нею из кустов сирени — почти ежедневной потребностью.
Ее тощая рыжеволосая хозяйка, курящая сигареты, так дорожила своей Снежкой, что даже прогуливаясь по двору с питомицей на руках, никогда не отстегивала ее от длинного поводка. Она регулярно купала подопечную на террасе, а после сушила ее шерстку под урчащим феном и расчесывала гребнем с длинными металлическими зубцами. Она выставляла Снежке у крыльца по нескольку мисочек с кошачьими деликатесами, и задолго до того, как на поселок падали первые капли дождя — поспешно уносила пленницу в дом. По всему было видно, утомительно-плотная опека животного была для женщины какой-то важной и необходимой частью личной жизни.
— Эти бродячие коты — сущее наказание! — жаловалась она соседке, заметив меня однажды в кустах. — А наша Снежка — клубная кошечка и ведет свою родословную от самого Потапа, чемпиона Союза.
На газоне под яблоней пестрели двуцветный резиновый мяч и несколько пластиковых игрушек, но Снежка не любила забавляться с ними; она никогда не пыталась забраться по стволу наверх, и уж совсем невозможно было представить ее на охоте.
Я прекрасно знал, что персидские кошки ленивы, необщительны и пугливы, к тому же любят поесть.
Снежка, без сомнения, воплощала в себе эти не лучшие качества, но они парадоксальным образом лишь добавляли ей притягательности, и мои скрытные походы на Лесную улицу делались следствием неясного и неуправляемого влечения.
Мою тайну, бережно и стыдливо оберегаемую, совершенно неожиданно разоблачил вездесущий Бакс.
Едва я в очередной раз улегся под отцветшей сиренью, сопровождая взглядом гуляющую на поводке Снежку, за спиной раздалось то глухое алчное урчание, которое обычно издает завладевший добычей кот. Мимо деловито трусил мой сосед, держа в зубах уже утрачивающую сопротивление мышь. При виде меня он остановился, не выпуская жертву из пасти, мгновенно все понял, и в его рыжих глазах циника и пройдохи отразилась снисходительное превосходство опыта над молодостью.
«Мне б твои заботы», — словно бы заключил он и понес добычу совсем в другую сторону от своего дома.
Лунной ночью, сидя на террасе в кресле-качалке и слушая потайные голоса леса, я неожиданно подумал: быть может, образ Снежки — вопреки всякой земной логике — совпал с каким-то моим изначальным, древним чувством Красоты и Непорочности, зародившимся, быть может, еще в райских кущах, где я впервые увидел под библейской яблоней прекрасную обнаженную Еву, еще не соблазненную Пороком?.. Возможно, это чувство веками таится в моей неизменной и нетленной душе, невзирая на новые и новые воплощения тела?
А, может, все гораздо проще: рядом с породистой аристократкой Снежкой я сознаю себя котом второго сорта? И тогда, помимо всего прочего, становится понятным увлечение крестьянского потомка Петра Алексеевича Козлова пламенными революционерами, которые боролись за пролетариат и проповедовали всяческие равноправия!



Дружба и вражда

Я научил увальня Посейдона влезать на разделяющий наши участки забор и прогуливаться по укрывающей его узкой дощечке-«шапочке». Порою мы часами просиживали над землей неподалеку друг от друга, молчаливым единением и обменом мыслями укрепляя нашу дружбу. Вскоре к этим прогулкам и посиделкам присоединился и не склонный к сантиментам, практичный Бакс, вполне оценив преимущества нашей позиции: наверху мы были недосягаемы для бродячих собак, к тому же имели возможность наблюдать за окрестностями.
В понедельник, когда схлынула толпа приезжающих на выходные дачников и поселок погрузился в летнюю будничную полудрему, Бакс запрыгнул к нам на забор и приветливым мурлыканьем неожиданно пригласил в гости.
Особняк Лаптевых возвышался на другой стороне улицы зеленой черепичной крышей с узорчатым гребнем и островерхой башенкой, и, по саркастическому замечанию Петра Алексеевича Козлова, был «жалкой пародией» на здание Ярославского вокзала, творение великого Шехтеля. По слухам, с этим вокзалом было связано возвышение Лаптева как коммерсанта: сперва он работал проводником в поезде до Хабаровска, приторговывая икрой и красной рыбой, потом сбывал через свой кооператив мягкие игрушки в подмосковных электричках, и, наконец, открыл привокзальный ресторан…
Острые на язык писатели прозвали жилище мусорного магната «Лаптевским вокзалом», и оно стало своеобразным ориентиром в поселке с его невысокими и небогатыми строениями.
Доставшийся Баксу по счастливой кошачьей судьбе дачный участок был огорожен глухим кирпичным забором с мотками колючей проволоки поверху. А раздвижные кованые ворота украшал позолоченный вензель хозяина. Выглядело все это совершенно неприступно, однако со стороны улицы имелась едва заметная в сорной траве узкая дыра, предназначенная для шланга ассенизатора, который периодически выкачивал от Лаптевых продукты их сытой жизнедеятельности.
Через этот узкий лаз мы поочередно и проникли на участок.
По команде Бакса нам пришлось на время затаиться в кустах шиповника, высаженного вдоль забора, пока мимо не прогромыхала тачка с раствором цемента, сопровождаемая двумя рабочими в синих комбинезонах. Это были хохлы Иван и Петро, обслуживающие усадьбу. Жили они в невысоком домике в гуще яблоневого сада, с покорной молчаливостью выполняли свою работу строителей, электриков и землекопов и напивались по счастливым дням, когда надзирающая за ними хозяйка Варвара Демьяновна, женщина с пронзительным голосом и лиловыми волосами, уезжала в Москву. Поселившись на улице Центральной, эта дама сразу разрушила сложившийся в писательском сообществе порядок соблюдения дневной тишины как знак уважения к творческому труду. Ее командный визгливый голос доносился из-за колючей проволоки с утра до вечера, и соседи, после того, как по их окнам кто-то выстрелил из пневматического оружия, вскоре прекратили протесты и поняли, что бороться с Лаптевой — себе во вред.
Меченая Баксом неприметная кошачья тропка, петляющая в гуще цветников и огородной зелени, вывела нас на задворки участка, к дровяному сараю и двухэтажной бане, на террасе которой солнышком местного значения сиял начищенный пузатый самовар.
В дом мы проникли с черного хода, спустившись в полуподвал. Прокравшись узким коридором мимо связок лука на стенах, ящиков со спиртным, консервами и крупами, мы оказались в просторной кухне, полной головокружительных запахов, где в центре, на длинном разделочном столе, помещался расписной поднос с горой остывшего мяса. Это были исходящие стылым ароматом пряностей остатки воскресного шашлыка, которым накануне Лаптевы угощали многочисленных гостей.
Как бы ни был воспитан домашний кот, тайный воровской инстинкт в нем неистребим. Ведь воровство — ничто иное, как разновидность охоты.
Вслед за Баксом мы с Посейдоном взметнулись на стол и с жадным урчанием приступили к трапезе.
Мы уже изрядно насытились, когда раздались шаркающие шаги домашних тапочек и возмущенный голос Варвары взорвал настоявшуюся пасмурную тишину помещения.
— Ах, ты, чертяка рыжий, опять за свое?! — завопила она, перепоясывая Бакса сорванным с вешалки кухонным полотенцем. — Да еще и этих привел… писателей хреновых!
Прижав уши, мы врассыпную кинулись прочь.
Когда я вернулся домой, отяжелевшее солнце уже сползало к верхушкам дальнего леса.
Козловы мирно пили чай на террасе. Из-за дачных елей, со стороны участка подполковника Курного, доносились жалобные вопли обрабатываемой электрическим инструментом древесины («А-а-а-й… — слышалось мне. — О-о-х… Не на-а-до-о… Не на-а-до-о…»)
— Господи… — вздохнула Софья Яновна. — И так — с утра до вечера… Иногда кажется — убила бы его.

Сосед мой дачный, коль не пьян,
Все что-то пилит, сверлит, рубит.
Труд создал нас из обезьян.
Надеюсь, он его погубит, —

с усмешкой процитировал Пётр Алексеевич.
— Одно утешает: он все равно лучше бандитов, которые стреляют по окнам, — заключила Софья Яновна.
Мое уютное место на подушечке в кресле-качалке я вынужден был покинуть из-за острых резей в животе. И это было заслуженным наказанием за недавнее порочное пиршество: шашлычное мясо с его маринадом и специями было не самым полезным лакомством для кошачьего желудка.
Справлять нужду я поспешил на участок Курного, пробравшись туда через знакомую дыру в сетчатой ограде.
Я не любил подполковника, но делал «свои дела» в его грядки вовсе не из антипатии. Кто знает характер кошек, тому известно, что более всего они любят чистоту и порядок на собственной территории. (К примеру, Посейдон справлял нужду под нашим домом, а Бакс и вовсе делал это на нескольких соседских участках.)
Вернувшись в свое кресло в сумерки, когда Козловы ушли к телевизору, я подвел итоги прошедшему дню, и в голове моей неожиданно возник афоризм, порожденный опытом дачной жизни: «Все люди враги, все кошки друзья».



Монолог Софьи Яновны

С тех пор, как я увидел горько плачущую Еву, изгнанную из рая, а много позже — рыдающих — с выбритыми бровями и расцарапанными щеками — египтянок в ритуальной процессии, сопровождающей в храм богини Баст в древнем Бубастисе мумию моей погибшей при пожаре матери — женские слезы вызывают у меня томление духа и подспудное ощущение своей вины.
Все началось с того, что Пётр Алексеевич спозаранку отбыл с оказией в Москву по своим творческим делам, а поздним вечером вернулся с последней электричкой на станцию Истра, где мы с Соней и встретили его на нашем стареньком «Москвиче».
Был он возбужден и многословен, привнес в салон сладковатый запах незнакомых духов, смешанный с винными парами; возвышаясь на сиденье пассажира рядом с управляющей автомобилем женой, прихлебывал из бутылки пиво, жаловался на сгущающиеся в стране политические сумерки, называл Горбачёва и Ельцина приспешниками американцев, негодовал из-за несправедливого раздела писательского имущества между враждующими членами некогда единого творческого Союза и поносил евреев — «пятую колонну».
Софья Яновна не любили его такого, а потому помалкивала; но все же семейный скандал разразился — уже на даче, — и обрывки его, долетающие с мансарды, я отчетливо слышал, расположившись в любимом кресле на террасе.
Закончилось все, как обычно, — могучим похмельным храпом Петра Алексеевича, летящим из его прокуренного кабинета вдоль сонной улицы, и как бы утверждающим несломленное мужское начало, и тихим, униженным одиночеством Софьи Яновны во тьме ее чистенькой, уставленной цветами и сувенирами, спаленки.
Она перестала всхлипывать, когда я угрелся возле нее, а легкая ласкающая рука женщины смутно напомнила мне краткие, благодатные мгновения незамутненной материнской доброты.
— Ах, Беня, — прошептала она. — Они никогда не поймут… Каково это — родиться красивой. Не поймут, что в красоте — самая вульгарная, самая невыносимая и отвратительная ложь… Ты идешь по улице — молодая, полная сил, планов, светлых надежд… А они цепляются, с их фальшивыми улыбками, пошлыми предложениями, банальными комплиментами… Им плевать, что у тебя на душе, солнечно или темно, им плевать, умница ты, окончившая пединститут с красным дипломом, или непроходимая дура… Их интересуют лишь твои пшеничные локоны, твоя высокая грудь и то, что под тугой юбкой… Чтобы завладеть этим, они будут сулить тебе златые горы, небо в алмазах, они будут угрожать тебе убийством либо униженно ползать на коленях… И когда ты смертельно устанешь от всего этого, когда возненавидишь весь род мужской — у тебя появится подленькая, убогая мыслишка о единственном и непохожем на других защитнике с широкими плечами, который укроет тебя от мерзостей внешнего мира и не даст в обиду…
Я вспомнил свою тихую и нежную белянку, привязанную к яблоне заботливой хозяйкой, и ощутил себя обладателем несметного богатства оттого, что в моем чувстве к Снежке не было и намека на выгоду или расчет.
— И ты находишь такие плечи, — тихо журчала Соня. — Потому что уже созрела, чтобы их найти. И они обороняют тебя от посягательств, и у тебя даже возникает призрак супружеского счастья… А потом начинаются скандалы, унизительные сцены ревности, и со временем ты понимаешь — твоей красотой опять хотят пользоваться, но теперь — в одиночку… А когда и вовсе — она для твоего заступника становится обыденностью, ты замечаешь вдруг исходящий от родного мужчины запах чужих духов и находишь на пиджаке черный женский волос, такой толстый, словно он из лошадиного хвоста… И ложь продолжается, ложь идет по кругу, и нет ей конца…
Соня задрожала в беззвучном плаче, и я стал успокаивать ее, осторожно прокравшись на грудь и совершая древнее ритуальное действо терпеливыми лапами.



Свадебный переполох

Солнечной субботой, когда над писательскими дачными участками заструились ленивые дымы от банных печей, центральная улица была оглашена гусиным гоготом автомобильных клаксонов, и в поселок вторглась сопровождаемая полицейским эскортом стая нарядных, сыто отблескивающих на солнце иномарок, украшенных разноцветными лентами. Впереди величественно плыл длиннющий белый лимузин с перекрестием золотых свадебных колец на крыше и упитанной голубоглазой куклой, привязанной к решетке радиатора.
Перед распахнутыми воротами Лаптевых из него пингвиньей походкой вышел затянутый в черную тройку с галстуком-бабочкой сам мусорный магнат Михаил Юрьевич под руку с невестой, эстрадной певицей Алисой Фокс, крупной женщиной, утопающей в розовой пене свадебного платья. Откинув фату, она курила сигарету через длинный мундштук и приветливо кивала выстроенной на пандусе для встречи новой хозяйки обслуге, среди которой выделялись мелкие азиатки с желтыми улыбчивыми лицами и величественный повар-кавказец, увенчанный снеговой шапкой накрахмаленного колпака.
Из разговоров моих сожителей и телевизионных передач я знал, что Фокс на сегодняшний день была самой популярной эстрадной артисткой — благодаря сильному голосу и скандальному характеру. На выступлениях она смело использовала ненормативную лексику, за что удостоилась звания «певицы без комплексов», а в личной жизни за короткое время успела сменить троих мужей-бизнесменов, завоевав репутацию «разорительницы семейных гнезд».
Церемонию встречи молодых мы с Посейдоном и Баксом наблюдали, расположившись, по обыкновению, на безопасной высоте моего дачного забора.
К парадному подъезду виллы молодожены шествовали по проложенной хохлами Петром и Иваном красной дорожке, — сквозь пляшущую кутерьму глянцевых банкнот, швыряемых на счастье нарядными гостями, выстроившимися ликующим коридором. Само же свадебное пиршество проходило под полосатыми тентами на вольном воздухе, вблизи лекального декоративного водоема, поблескивающего посреди ухоженного газона.
По дачному участку стелились шашлычные ароматы жареной баранины и осетрины, столы под белыми скатертями ломились от выпивки и яств, а дирижировал пиршеством умелый тамада — шустрый кудрявый блондинчик в серебристом фраке, бывший солист театра оперетты.
Его командный напористый тенор то и дело перекрывали ликующие выкрики «горько!», после чего Лаптев радостно сгребал в охапку свою актрису, имея пьяный и поглупевший от счастья вид.
Пирующие поочередно поднимались над столом, адресуя виновникам торжества улыбчивые речи, застолье постепенно дробилось в разноголосый гвалт подвыпивших людей и закономерно завершилось обращенной к невесте всеобщей, настойчивой просьбой спеть.
— Вот, блин, даже на собственной свадьбе не дадут отдохнуть, — шутливо поговорила она, выходя с микрофоном на лужайку возле пруда. — Ну, да хрен с вами! Песня посвящается моему дорогому супругу Мише, который, блин, полностью соответствует идеалу современного мужика: «в ширинке сталь, в кармане злато»!
Покинув увитую плющем террасу, к Алисе выдвинулся инструментальный квартет, и вскоре уверенный, низкий голос певицы взлетел над деревьями и островерхими крышами поселка.
Гости слушали Фокс с благостно размягченными лицами, а Лаптев и вовсе смахнул носовым платком слезу умиления; но тут откуда-то вывернулась предыдущая его жена Варвара Демьяновна — в кроссовках и зеленом спортивном костюме.
— Ах, ты проститутка! — пронзительно завопила она, срывая с новобрачной фату. — Блядь подзаборная! Я покажу тебе «в ширинке сталь»!
Все произошло так неожиданно, что присутствующие оторопели. Растерянные музыканты неуверенно продолжили мелодию. И лишь Михаил Юрьевич, вскочив с места и наливаясь гневной краснотой, выкрикнул начальнику охраны:
— Кто позволил?! Кто пропустил?!! Немедленно убрать!!!
Между тем вцепившиеся друг в друга соперницы, матерясь и толкаясь, приблизились к самому краю декоративного водоема. На стороне певицы была молодость и масса тела; в конце концов, она столкнула Варвару в воду, куда та шлепнулась зеленой лягушкой, пустив к берегам паническую волну поражения. Пруд был неглубок, и вскоре бывшая вынырнула и поднялась на ноги, прерывисто дыша и истекая радужными переливчатыми струйками. Ее крашеные лиловые волосы потемнели и обвисли, выявив на макушке бледную беззащитность пролысины. Изловчившись, именно туда певица стала колотить микрофоном; Лаптева же, ухватившись за подол свадебного наряда разлучницы и частично обрывая его, предприняла трудную попытку выбраться на сушу.
В конце концов она угодила в руки охранников, однообразно одетых в черные костюмы и белые рубашки с галстуками. С нашего наблюдательного пункта мы хорошо видели, как извивающуюся Варвару сноровистые мужчины запихивают в большой пакет для мусора, перевязывая веревкой. Она пронзительно вопила и кусалась, но была помещена в багажник джипа с тонированными стеклами и вывезена за пределы дачного поселения.
— Праздник продолжается! — победительно выкрикнула Алиса Фокс, решительным взмахом избавляясь от надорванного подола платья и обнажая крепкие ноги в черных сетчатых чулках. — Чуваки, ко мне! — скомандовала она музыкантам и, вскарабкавшись на стол, утвердилась среди бутылок и яств и поднесла ко рту микрофон.
Гости отозвались на это одобрительными аплодисментами.
Мысленно оценивая случившееся, мы с Посейдоном пришли к единому мнению: новая хозяйка виллы, конечно, не подарок, но Баксу, можно сказать, повезло: все-таки Алиса Фокс популярная женщина, служит искусству, мелькает в телевизоре и едва ли станет наказывать кота кухонным полотенцем из-за украденного куска мяса.



Секреты Бакса

Увлечение Снежкой чуть было не обернулось для меня побитием камнями. В тот день мне посчастливилось обнаружить узкую прореху в сетчатой ограде ее участка, скрытую зарослями шиповника, и удалось — правда, не без труда, проскользнуть в нее. Припадая к земле, я осторожно прокрался по меже вдоль пахнущих укропом и сельдереем грядок, затаился под кустом крыжовника и увидел ее, мою пушистую белянку, похожу на легкое кучевое облачко.
Нехотя, со скучающим видом, она точила коготки о корявый ствол яблони. Но тут стайка воробьев, бойко чирикая, подлетела и рассеялась над ней в густой кроне дерева. Снежка отпрянула, волоча за собой шелковистую привязь, испуганно замерла на зеленом газоне, и тут заметила меня.
Я приподнялся, издавая предупреждающее дружелюбное мурлыканье; она сделала несколько коротких, неуверенных шажков в мою сторону и — о чудо! — отозвалась потайным урчанием.
Разделенные подстриженной лужайкой, мы молча смотрели друг на друга, и взгляд ее широко открытых изумрудных глаз, казалось, таил в себе всю красоту и непостижимую загадку женского начала на земле.
— Ты опять здесь, тварь беспородная! Совсем обнаглел! — раздался прокуренный женский голос, и в меня, застигнутого врасплох, полетели камни, которые хозяйка участка проворно подбирала с альпийской горки.
К счастью, нынче были не библейские времена, когда побитие камнями могло кончиться для наказуемого плачевно. Современная женщина действовала в одиночку, к тому же не имела достаточной сноровки. Ее неумелое метание не причинило мне вреда, но в панике преодолевая ведущий на волю лаз, я получил болезненные царапины.
Несколько позже, зализывая раны на опушке березовой рощи, я размышлял о несовершенстве человеческой природы. На дворе стоял двадцать первый век, по телевизору рассказывали об открытии учеными частицы, почти объяснившей тайну вселенной; наука доказала, что Ад и Рай — вовсе не выдумка, а Христос был исторической личностью; благодаря сверхмощному телескопу астрономы обнаружили «сахарные облака», которые оказались обителью Бога. А крашеная басмой тощая писательница с улицы Лесной была близка по своему сознанию к жителям мрачного средневековья, когда нас, ни в чем не повинных кошек, пытали, сжигали и вешали…
От этих невеселых мыслей отвлек меня внезапно возникший Бакс. Впрочем, его появление не было неожиданностью: я сидел на многократно помеченной им тропе, ведущей, как выяснилось, в его тайную жизнь.
Общение между нами, кошками, происходит как на уровне голосовых посылов, так и языком телодвижений; но и молчаливый обмен мыслями, которым в совершенстве владели мы в древности, утрачен нами еще не до конца.
Однажды став свидетелем моих романтических вылазок на Лесную, Бакс не упускал случая их снисходительного осуждения: циник и прагматик, он признавал лишь действия, приносящие пользу. Но сегодня, изгнанный и израненный, я, судя по всему, имел такой жалкий вид, что на его львиной морде отразилось нечто вроде покровительственного упрека и сочувствия.
«Следуй за мной, несчастный», — прочел я в его рыжих глазах.
Потом он деловито трусил впереди, бросая по сторонам внимательные взгляды охотника, а я подневольно семенил за ним, движимый любопытством и уважением к старшему.
Мы пересекли ухабистую, выложенную асфальтовой крошкой дорогу, ведущую к селу Щукино с его колодцем и магазином, преодолели замусоренную бытовыми отбросами канаву и очутились на пустыре, поросшем жестким сухим бурьяном. Отсюда, с пригорка, открывался вид на соседствующее с нашим «Советским литератором» дачное поселение «Красный металлист», принадлежащее труженикам одноименного завода. Дома здесь были помельче и победнее, чем у нас, а вместо тенистых лесных деревьев зеленели огороды с цветущим картофелем и поблескивающими на солнце парниками.
Я невольно сделал вывод, что писатели использовали свои загородные сотки для вдохновения, а рабочие — для прокорма.
По дороге Бакс ухитрился изловить мышь, и когда мы достигли стоящей на окраине поселка полусгнившей баньки, — аккуратно сбросил ее трехцветной длинношерстной кошке, лежащей в мягком гнезде под фундаментом в окружении требовательно мяукающих голубоглазых котят, пребывающих в постоянном неосмысленном движении.
По крайней мере, трое из них имели такой же окрас и такие же вытянутые львиные морды, как у моего старшего друга, но Бакс, ничем не выдав своего отцовства и даже не поприветствовав многодетную мать, позвал меня в обратный путь.
В сумерки, размышляя на дачной террасе о событиях прошедшего дня, я догадывался, что Бакс, показав мне свою семью, хотел утвердить в моем сознании превосходство грубой плотской реальности над радужными фантазиями молодости.
А я вспомнил тот миг, когда посаженная на шелковую привязь жестокой человеческой любви, Снежка робко двинулась мне навстречу по стриженой траве газона; вспомнил и испытал прилив светлого и неосмысленного счастья.



Потаенное

Ночь была полна неведомых шорохов, тихих звонов и тайных голосов, которые лунный свет объединял в загадочный и вечный гимн жизни. Охотясь на пустыре у въездных ворот дачного поселка, я слышал, как травы наливаются целительными соками жизни, а деревья умиротворенно дышат, время от времени стряхивая первую пожелтевшую листву. Осененный холодным мерцанием звезд, вокруг меня простирался непостижимый земной мир, который после очередного воплощения моей души всякий раз являлся мне в новом обличье, но неизменный в своей любви и жестокости.
Старый филин, мой соперник по ночному промыслу, с вершины сухой березы раскатистым угуканьем предупредил меня, чтобы не посягал на его территорию. Но я уже вполне насытился мышами-полевками и, вдоволь наигравшись с последней, решил отпустить ее, прежде чем направиться в обратный путь к дому. Березовая роща встретила меня знакомыми запахами грибов и прелой листвы; я напился из родника, и тут до меня долетели отдаленные, утробные звуки, от которых напряглось мое тело и учащенно забилось сердце.
Я навострил уши, прислушиваясь, и сквозь шум потревоженной ветерком листвы различил призывные, во все времена одинаково влекущие и безобразные в своем плотском бесстыдстве голоса «кошачьей свадьбы»…
Подневольно двинувшись на эти звуки, я преодолел редкое мелколесье опушки и вскоре передо мной предстала крапленая серебристыми пятнами лунного света поляна, в центре которой издавала пронзительные вопли телесного томления моя белянка — то мелкими шажками двигаясь взад-вперед и волоча за собой обрывок шелковой ленты, а то и вовсе кувыркаясь по траве в безумстве любовного позыва.
На ее стенания с готовностью отзывались коты местного братства, которые сидели вокруг, скраденные тенью от деревьев и угадывались по алчному свечению глаз.
Я замер, ошеломленный увиденным. Оно отозвалось во мне пронзительной душевной болью, ибо разом померкло в ней сияние прекрасного, освещавшее меня изнутри благодаря Снежке. Я вспомнил горячечный ночной монолог Софьи Яновны, и мне подумалось, что земной женский род — средоточие искушения и порока, и началось это с изгнания праматери Евы из райских кущей.
Но тут я окоротил себя, честно признав, что проживая среди людей, невольно и непростительно очеловечиваюсь. Мир кошек совсем другой, и вполне закономерно, что Снежка, которую я представлял своей романтической мечтой, уже приподняла зад, в мучительном вожделении ожидая партнера. К ее поведению неприменимы нормы человеческой морали, потому что красавица следует своей природе и готова принять одного, а то и нескольких самцов, чтобы дать потомство и продолжить древний, неистребимый и мудрый кошачий род.
На ее призыв выдвинулся из тени уверенной крадущейся походкой большой рыжий кот с рваными ушами, в котором я мгновенно узнал своего старшего друга…
В отличие от «сезонных» дачных обитателей, которых хозяева привозили только на лето, Бакс вместе с обслугой проживал на вилле Лаптевых круглый год, обеспечивая отлов мышей и даже крыс, посягающих на богатые продуктовые запасы мусорного магната. В местном братстве он был непререкаемым авторитетом, и являясь альфа-самцом, имел право первенства в обладании самкой.
С его приближением Снежка призывно замяукала, с готовностью отставив в сторону свой прекрасный пушистый хвостик.
Неожиданно для себя я издал пронзительный гортанный вопль, и не знаю, чего больше было в этом внезапном выплеске чувств — человеческой ревности к изменнице, которую совсем недавно боготворил, или животной готовности присоединиться к «свадьбе» по древней незыблемой традиции предков.
Бакс, который находился уже в двух шагах от Снежки, обернулся на мой голос и в удивлении замер.
На его львиной морде промелькнуло нечто вроде усмешки, и после краткого размышления он подошел ко мне и обнюхал спереди и сзади, давая понять присутствующим, что свое право обладания самкой передает мне.
Разбирая этот его поступок позже, я так и не понял, чем руководствовался видавший виды вожак: дружескими чувствами ко мне, стремлением лишить меня невинности, а вместе с ней — романтических любовных иллюзий; или же таким образом Бакс лишний раз показывал членам братства, кто в нем хозяин?



Над Баксом сгущаются тучи

— Да уберите же, наконец, этого мерзкого кота! — донесся воскресным утром со двора соседей возмущенный голос Алисы Фокс. — Все метит, всюду этот отвратительный запах!
— Пошел вон, Бакс! — тут же подключился дребезжащий тенорок хозяина виллы. — Знай свое место!
— У меня аллергия на эту вонь! — распалялась женщина. — У меня от этого не летит голос! Кошек терпеть не могли ни Цезарь, ни Македонский! А Наполеон вообще потел и даже терял храбрость!
Привычно сидя на теплой «шапочке» моего забора, мы с Посейдоном понимающе переглянулись.
Раньше с участка Лаптевых летела визгливая брань Варвары Демьяновны, распекавшей обслугу; теперь над колючей проволокой ограды чаще всего струились переливчатые рулады вокальных упражнений певицы. Раньше лиловая голова прежней хозяйки с самого утра деловито мелькала среди грядок, ягодных кустарников и в остекленной теплице; теперь молодая жена Лаптева с постели вставала к тренажерам на открытой террасе третьего этажа, где предавалась упражнениям в абсолютно голом виде.
Бакс присоединился к нам, когда Алиса, несколько успокоившись, приступила к своим певческим занятиям, а ее муж, следуя давнему пристрастию простолюдина, уселся под навесом у пруда играть в домино с наемными работягами Иваном и Петром.
Наш друг был явно удручен неожиданным развитием семейных событий, сильно понизивших его домашний статус. Но железный характер вожака и бойца не позволял ему пасовать перед какой-то вздорной певичкой.
«Или я, или она», — можно было прочесть в его решительных рыжих глазах как следствие нелегких и мрачных размышлений.
Продолжение неравного противостояния кота и певицы последовало через несколько дней.
Мы с Посейдоном прогуливались по забору, разделяющему наши дачные участки, когда со двора Лаптевых на улицу опрометью выбежал Бакс с панически прижатыми ушами. Его преследовал, размахивая пластиковой мухобойкой и путаясь в банном халате, «мусорный магнат» Михаил Юрьевич.
— Негодяй!.. — сквозь одышку верещал он. — Скотина! Я же предупреждал!.. Я же запрещал!..
— Платье! Мое платье от Юдашкина! — сквозь слезы вторила ему с террасы Алиса Фокс. — А у меня завтра корпоратив!
Весь день Бакс прятался у нас под домом, а к вечеру исчез.
Наутро событие это подробно обсуждали мои Козловы во время чаепития.
— Ну, Бакс и отчебучил! — с усмешкой говорил Пётр Алексеевич. — Это надо же, изодрал концертный наряд Алисы.
— Даже он не выдержал, — отшутилась Софья Яновна. — Поет такую пошлость, что уши вянут. «Пошлю тебя к звездам, пошлю тебя на х…»
— Демократы целенаправленно разрушают нашу государственность, нашу культуру и нашу мораль изнутри. — заметил Козлов. — С подачи заокеанского Генри Киссинджера и иже с ним. Еще в семидесятые годы американцы разработали план разложения Советского Союза с помощью пресловутого «вируса свободы». Вот и требует наш сосед Гальперин, заклятый либерал, суда над родной компартией, а эстрадная дива Алиса Фокс, которая на самом деле никакая не Фокс, а Любка Карякина, понимает свободу как вседозволенность, чтобы материться со сцены и показывать публике задницу.
— Бедный котик. Что теперь с ним будет? — после долгого молчания проговорила Софья Яновна, которая не разделяла политической экспрессии мужа.
— Расставаться с ним Михаил не хочет, слишком привык, да и мышей кто-то должен ловить.
— Так что же? Из-за кота разводиться с молодой женой? — усмехнулась Софья Яновна.
— Зачем разводиться… Можно пригласить Василь Васильича.
При этом имени у меня невольно вздыбилась шерсть и под хвостом просквозил мгновенный леденящий страх.
Василь Васильич был местным ветеринаром, известным в кошачьем братстве как «Дядька-с-чемоданчиком». По вызову обитателей поселка он время от времени появлялся здесь со своей деликатной и кровавой миссией и наводил ужас на дачных котов, достигших зрелости.
— И то правда, — отозвалась Софья Яновна. — Уж на что Посейдон был забияка, а стал спокойным и культурным котиком. Не обижает птичек и любит слушать, как Глебов читает ему стихи под молодым дубком у колодца. Между прочим, нашему Бене в сентябре будет девять месяцев, — понизила она голос.
— Пусть пока погуляет, — в тон ей отозвался Пётр Алексеевич. — До отъезда в Москву.



Кризис власти

Иногда мне удается читать мысли моих сожителей, и это помогает получать от них больше жизненных благ. Ведь не только люди (как утверждал мой тезка Спиноза), но и кошки в жизни ищут выгоду и удобства.
При этом я не назвал бы себя циничным себялюбцем, поскольку не чужд сострадания ближнему и на человеческое добро всегда стараюсь ответить своим кошачьим добром.
Дачный август принес не только теплые ароматы созревающих яблок, смородины и огурцов на нашем участке, не только жаркие кухонные заботы Софьи Яновны, связанные с солениями и вареньями, но и неотступную, гнетущую озабоченность Петра Алексеевича, связанную с событиями где-то там в далекой Москве.
Озабоченность эта переросла в острую политическую тревогу в тот день, когда он, не выпуская коптящую трубку изо рта, сидел в тщетном ожидании новостей перед телевизором, где в блеклом изображении пластался бесконечный балет «Лебединое озеро».
Тревога эта была столь велика, что Козлов даже поделился ею через сетку ограды с нелюбимым соседом Курным, которого заглазно именовал не иначе как «этот солдафон».
— Янаев? — переспросил подполковник, и по его загорелой лысине прошла рябь едкой усмешки. — Да какой же из него будущий президент? Одно слово — алкаш!
— Тогда кто — Крючков, Язов, Пуго? Или все же вернется на свое место затаившийся в Форосе Горбачёв?
— Горбач — сбитый летчик, — хохотнул Курной. — Решил отсидеться в сторонке, пока идет драчка. И подписал себе приговор, независимо, кто победит. Теперь только армия может спасти страну от катастрофы.
— Значит, диктатура?
— Чтобы поднять разваленную либералами экономику, побороть преступность и наладить межнациональные отношения, нужна крепкая сталинская рука.
— Похоже на то… — неуверенно заключил Пётр Алексеевич.
Ночью он не спал и долго крутил ручки транзисторного приемника, пока оттуда, сквозь треск и шорох помех, не раздался самоуверенный, чуть надтреснутый мужской голос:
— Совершив государственный переворот и отстранив насильственным путем от должности президента СССР, путчисты совершили тягчайшие государственные преступления… Сотрудникам органов прокуратуры, государственной безопасности… военнослужащим, не желающим наступления диктатуры, дается право действовать на основании конституции… Судьба России и Союза в ваших руках!
Во время завтрака, когда Козловы пили на террасе чай, а я сидел неподалеку на ее ограждении, нам открылась неожиданная и впечатляющая картина.
Поскрипывая велосипедной цепью, мимо проезжал, сияя начищенными пуговицами мундира, поэт Радий Гальперин — в черной морской форме, с кортиком у пояса и фуражке с крабом. За спиной его покачивалось зачехленное охотничье ружье, а на плече привычно возлежал Посейдон, имея вид сосредоточенный и гордый. (У Гальперина не было автомашины, и сосед приучил своего питомца к велосипедным поездкам в магазин за продуктами и газетами.)
— Радий Николаевич едет в Щукино, к утреннему автобусу, — заметила Софья Яновна. — Собрался в Москву, защищать Белый Дом от штурма военных. Если бы Нина была жива (я знал, что жена Гальперина умерла несколько лет назад), она гордилась бы мужем.
Пётр Алексеевич посмотрел на нее испепеляющим взглядом, свирепо выбил из трубки остатки табака и выскочил из-за стола.
Полдня он колесил где-то на своем «москвиче», а, вернувшись, прибил к забору, рядом с калиткой, покрытый эмалью щит, где на голубом фоне был изображен колосистый герб страны, а под ним алела надпись: «Я ЛЮБЛЮ СССР!».



Дядька-с-чемоданчиком

Это была щедрая на плотские кошачьи дела ночь.
На окраине «Красного металлиста» мы с Баксом и другими участниками братства оплодотворили принадлежащую местному сторожу длинноногую пятнистую Мурку, а ближе к рассвету переместились в «Литератор». Там, на участке литературного критика Стравинского, что по улице Шолохова, уже второй день исходила телесным томлением вальяжная Диана, круглолицая британка пепельной масти.
К тому времени я уже завоевал надежное положение в местном кошачьем сообществе, а как приближенный Бакса пользовался даже некоторыми привилегиями.
Благодаря этому я был допущен к самке вслед за вожаком и успел бросить свое семя в будущее до того, как разбуженный нашими воплями критик выкатился на крыльцо в полосатой пижаме и разогнал нас, швырнув полено.
Утомленные ночными трудами и пресыщенные телесно мы с Баксом решили до восхода подремать в роще на помеченной им кривой березе, удобной для отдыха.
Из-за политических событий наш кошачий триумвират распался. По слухам, Посейдон временно поселился в Москве у тещи Гальперина. Сам же поэт за проявленное мужество при защите Белого Дома был награжден, вошел в какой-то комитет победивших демократов и не спешил возвращаться на дачу.
Из-за отсутствия добряка Посейдона мое общение с Баксом сильно уплотнилось, а наши ночные походы целительно огрубили мою душу, сделав неуязвимой для любовных сантиментов.
Лежа на стволе березы, постепенно набирающем утреннее солнечное тепло, я размышлял о том, что приручая нас на свой вкус, люди из века в век разрушают наше естество, невольно заражая чуждой и опасной для нас человечностью. Живой тому пример — моя прежняя увлеченность Снежкой. Познав ее телесно и после этого уступив другим, как это принято в братстве, я вернулся в свою изначальную природу и потерял к белянке всякий романтический интерес.
Разомлев от полуденной августовской жары, мы неспешно возвращались к себе, на улицу имени писателя Фадеева. Нас сопровождала пахнущая спелыми яблоками мирная дачная тишина, из которой долетал переливчатый голос Алисы Фокс, распевающейся, как всегда в это время, под аккомпанемент рояля.
У кирпичной сторожки, примыкающей к раздвижным воротам «Лаптевского вокзала», перекуривали на скамейке хохлы Иван и Петро; перед ними стояла полная строительного инвентаря тачка, с которой они почти никогда не расставались и которую я воспринимал как некий символ их общего подневольного труда.
Увидев нас, они, как по команде, загасили окурки о подошвы кирзовых сапог, поднялись на ноги, и один приветливо проворковал:
— Баксик, дывысь, шо в нас е!
С этими словами он вытащил из кармана комбинезона продолговатый корешок и зазывно помахал его вялым зеленым хвостиком.
Надо быть кошкой, чтобы понять, что значит для нас запах валерианы.
Вытянув шеи, облизываясь и вожделенно растопырив усы, мы устремились к брошенной на дорогу приманке…
Бакс был схвачен, едва сцепил на ней зубы, я же шарахнулся в сторону, опрометью пересек улицу и взмыл на свой забор.
Сверху мне открылся вид на обширный участок «мусорного магната», где в беседке на берегу пруда пили чай из начищенного самовара хозяин виллы в атласном халате и его сухощавый, сутуловатый гость. Несмотря на жару, он был облачен в черный костюм и держал у ноги, как преданную собачонку, свой походный чемоданчик.



Визит публицистов

— И тут мы испугались, — потайным голосом рассказывал Иннокентий Калачев. — Толпа вокруг памятника бесновалась, требуя немедленно его снести, альпинисты накинули трос на шею Феликса… А какая-то сволочь даже написала на постаменте «палач»…
— Даже их демократы хреновы Станкевич и Пономарев пытались остановить варварство, — добавил Кубанский. — Дескать, Моссовет принял решение демонтировать статую позже, чтобы не повредить тоннели метро…
— Но все орали: «Сейчас! Сейчас!» — подхватил Калачев. — Какое-то всеобщее помешательство…
— И мы с Кешкой действительно струхнули, — подтвердил Кубанский. — Когда «железного Феликса» все же скинули, погрузили на платформу и увезли…
— На площади стало так пусто, так голо, словно… как будто… у нее вырвали сердце, — заметил склонный к образной речи Калачев.
— А тут еще этот виолончелист Ростропович, синий болван, суется не в свое дело и, митингуя, предлагает установить на Лубянке памятник Солженицыну! — возмущался Кубанский.
Посетившие Козлова на даче писатели-публицисты пили с ним водку на террасе, обсуждая столичные события последних дней.
Лежа в кресле-качалке, отставленном в дальний угол, я невольно отмечал, как растеряны и подавлены гости, и состояние это с каждой рюмкой все усугублялось.
— Горбач повел себя как Янус двуликий, — бубнил захмелевший Калачев. — Помните, как он покровительствовал Янаеву, оберегал от критики Крючкова, Язова, Пуго… И что же теперь? По пути из Фороса в самолете Руцкого заявляет на весь мир: «Летим в новую эпоху»… Крючков арестован, Язов кается и просит следователя вместо трибунала отправить его на пенсию… Маршал Ахромеев повесился у себя в кабинете…
— Говорят, оставил посмертную записку, — добавил Кубанский. — Дескать, «рушится все то, чему посвятил жизнь»…
— Он был достойный человек, настоящий солдат, — отозвался Козлов, решительно попыхивая трубкой. — И как личный советник президента не выдержал его предательства.
— А эта информация касается всех нас, — продолжил Кубанский. — Новоявленный секретариат Союза писателей, который из них… долбаных демократов, принял резолюцию не финансировать журналы «Наш современник», «Молодая гвардия» и наш альманах «Трудовые будни»…
— Никогда бы не поверил, что однажды может надломиться могучий дуб коммунизма, — понурился Калачев, тоскуя взглядом.
— Ну и последняя на сегодня — для тебя, Пётр Алексеевич — ложка дегтя, — прогудел Кубанский, приправив фразу многоступенчатой матерной бранью. — Этот секретариат заявил, что Юрий Бондарев, Валентин Распутин и ты не имеете морального права оставаться в руководстве писательского Союза.
Козлов неспешно выбил погасшую трубку, разлил на троих остатки водки и нарочито громко проговорил:
— Самое время вспомнить гениальную фразу Ленина: «Восстание потерпело поражение, да здравствует восстание!»
— Так-то оно так… — усомнился Калачев. — Но видел бы ты, что происходит в Москве… Бушующее людское море… Ликующие толпы на улицах и площадях. Сплошные демонстрации и митинги. «Позор КПСС!», «Остановим коричневый путч красных!», «Ельцин, мы с тобой!»… А этот бывший прораб — мужик сибирский, крутой… Сперва разберется с политическими противниками, а потом примется и за нас, «рядовых бойцов идеологического фронта».
— Вот мы и приехали к тебе, живой классик Пётр Козлов… — уточнил побуревший щеками Кубанский, — приехали… с одним-единственным вопросом: как дальше будем жить, если масоны окончательно захватят власть?
Пётр Алексеевич неспешно выбил погасшую трубку и проговорил:
— Что бы ни случилось, нельзя терять чести и достоинства коммуниста.
— Иного мы от тебя и не ждали! — оживился Калачев и, снизив в голос почти до шепота, добавил: — А потому привезли тебе на хранение самое дорогое, наши партбилеты. С нами может случиться… всякое… А тебя не тронут, ты слишком известная личность.
— Спасибо за доверие, товарищи, — растрогался Пётр Алексеевич.
Мы отвезли гостей на последний вечерний автобус, а после сумерничали на террасе.
Козлов напряженно посапывал трубкой, поглаживая меня тяжелой задумчивой рукой.
— Вопрос в другом, дорогой Бенедикт, — наконец проговорил он. — Что нам теперь делать с пламенным революционером Яковом Криницким?



Преображение Бакса

Несколько дней Бакс не появлялся в привычных местах наших встреч, а навестить его я не решался, опасаясь Дядьки-с-чемоданчиком.
Но однажды под утро, когда уснул на террасе в кресле-качалке, явилось мне давнее видение Ноева ковчега, в котором плыли все мы, твари земные, по свинцовым волнам Всемирного Потопа — сквозь непроглядную хмарь, бушующую грозовыми дождями… Испуганное ржание, мычание и блеяние скота, панические крики птиц, грохочущие вспышки молний — все это было страшно и знакомо. Но в этом хаосе вселенской катастрофы мое чуткое ухо уловило опасный скребущий звук в чреве корабля. Инстинкт охотника безошибочно вывел меня на обезумевшую от голода мышь, которая пыталась прогрызть днище нашего убежища…
Пробудился я, вспомнив, что являюсь спасителем человечества, и устыдился, что из-за боязни повторить судьбу Бакса, бросаю его в беде.
Мне удалось проникнуть на участок Лаптевых через известный потайной лаз, и первое, что насторожило — отсутствие свежих меток моего друга среди кустарников и деревьев, что затрудняло его поиск.
Прокрасться в дом я не рискнул, а излюбленное место Бакса под столиком на террасе бани пустовало.
Я затаился в зарослях малины, уже не надеясь на удачу, но тут из летней кухни вышла желтолицая служанка в белом передничке и ходко направилась к дровяному сараю с дымящейся миской в руках.
Бакса я обнаружил на мягкой подстилке под сараем и с трудом узнал его. Похудевший, со свалявшейся шерстью, он даже не прикоснулся к оставленной азиаткой похлебке, а меня встретил потухшим, безразличным взглядом.
После нашего традиционного приветствия я, желая пробудить в друге интерес к пище, с нарочитым аппетитом полакал из его миски, но он остался равнодушен.
«Оставьте меня в покое», — читалось в его стоячих желтых глазах.
«Бакс, ты Великий Кот, — послал я ответную мысль. — Ты всегда был Великим… С тех пор, как бог солнца Ра, чтобы победить злобного змея Апопа, несущего мрак, обернулся рыжим котом и отрезал ему голову»…
«То были другие времена, и я был другим котом».
«Ты все тот же, — Великий Кот, лучший из нас, наш предводитель».
«Был лучшим. Зря когда-то доверились мы людям».
«Но они дали нам кров и пищу».
«Не безвозмездно. Нас приручили, чтобы охраняли их урожаи от грызунов и птиц».
«Это был взаимовыгодный союз».
«До тех пор, пока люди не обленились и стали изобретать приспособления, облегчающие труд. Так появилась мышеловка, а домашняя кошка превратилась в посмешище, вроде твоей Снежки».
Неожиданно он приподнялся на своем ложе, напряженно прислушиваясь; уши его навострились, усы расправились. Вскоре и я услышал долетевший до нас из глубины сада тихий, зовущий писк.
Из-за куста черноплодной рябины к нам вымахнул юркий рыжий котенок и радостно бросился к Баксу, забавно подпрыгивая от нетерпения. Его сопровождала трехцветная длинношерстная красавица-мать.
Просияв взглядом, мой друг проворно вскочил на ноги и потянулся к ней для приветствия.
Эта семейная сценка растрогала меня; почувствовав себя лишним, я тихо удалился.
Вечером из-за забора Лаптевых доносились смех и хмельнее выкрики подвыпивших гостей, звуки рояля и пение молодой хозяйки.
Это лишний раз утвердило меня в мудрости Бенедикта Спинозы: мир людей жесток, даже в своей любви к домашним питомцам они ищут выгоду и удовольствие. И никому сейчас нет дела до страданий преданного великого Бакса.
Не лучше обстояло дело и в мире кошек.
Среди ночи множеством зазывных голосов я был востребован на очередную сходку братства, которая состоялась прямо на моем участке, под старой елью.
После обмена мнениями Бакс был исключен из общества и лишен прав вожака, поскольку утратил плодоносную силу продления рода.
На его место единодушно был избран я.



Дискуссия на дачной меже

Этот день начался для меня удачно: сидя на заборе, я увидел, как мимо проезжает на велосипеде в сторону магазина наш сосед, поэт Радий Гальперин. На плече его, как и раньше, восседал важный Посейдон, а на руле трепыхался трехцветный флажок новой России.
Я был рад возвращению толстяка, да и он, судя по всему, остался верен дружбе: в полдень был уже на нашем участке и с добрым урчанием поприветствовал меня, коснувшись носом.
После мы уселись неподалеку друг от друга на выложенной плиткой площадке с дачными качелями, чтобы обменяться мыслями и новостями, но общению помешала внезапная злобная выходка Петра Алексеевича.
При виде моего гостя он с неожиданным для его грузной фигуры проворством спустился с террасы и, угрожающе размахивая зажатой в кулаке трубкой, гневными воплями погнал Посейдона прочь.
Причина этого поступка была мне понятна из недавнего разговора Козловых во время завтрака: ночью с нашего забора было содрана жестянка с гербом СССР, и Пётр Алексеевич, рассматривая эту акцию как идеологическую диверсию демократов, увязывал ее с возвращением на дачу защитника Белого Дома Гальперина.
Разъяренный Козлов швырнул вслед беглецу еловую шишку, и тот нырнул под разделяющий наши участки забор.
— Пётр Алексеевич, — раздался оттуда ироничный голос поэта. — Если будете преследовать Посейдона, я вашего Бенедикта застрелю.
— Стрелять — это по вашей части, Радий Ильич, — с готовностью отозвался Козлов, не оценив шутки соседа. — Стрелять в народ и сбрасывать памятники тому, кому присягали на верность.
— Я давал присягу служить родине.
— А служите пособнику западного капитала и разрушителю страны Горбачёву.
— Служу законному президенту Союза.
— Президенту, который под видом Перестройки затеял ревизию марксизма, под видом борьбы за трезвость вырубил элитные виноградники, президенту, который развалил промышленность и вынудил дипломированных инженеров охранять ларьки, торговать на рынках турецким барахлом и продавать в электричках газеты! — Увлекшись собственным монологом, Пётр Алексеевич приблизился к забору и выкрикнул в щель: — Вы служите предателю отечества!
— Вы же умный и образованный человек, Пётр Алексеевич, — спокойно отозвался Гальперин. — И должны понимать, что Горбачёв не предатель, а скорее трагическая фигура, жертва исторических обстоятельств. Он понял, что жить по-прежнему нельзя, но попытался соединить несоединимое: реформировать созданную Сталиным советскую систему, с ее цензурой, лагерями и «железным занавесом», и построить «социализм с человеческим лицом»… Горбачёв — это драма русской истории: мы сначала воплощаем в жизнь одни утопические идеи, чтобы потом разрушить их с помощью других утопических идей.
— Жертва, говорите?! — вскипел Козлов. — А наши офицеры, выведенные из Германии в чистое поле, а преданные Михаилом Сергеевичем союзники, начиная с Афганистана и заканчивая Кубой?! А распущенные Варшавский договор, и СЭВ — надежный экономический блок наших зарубежных друзей…
— А гласность, а свобода выезда за границу? — перебил Гальперин. — А восстановленные монастыри и храмы? А вышедшие книги русских философов — Бердяева, Ильина, Булгакова?.. А правда об истории СССР, сталинских репрессиях?
— Да по большому счету плевать ему на эту правду! — возразил Козлов. — Больше всего он озабочен сохранением собственного влияния, а для этого прикидывается реформатором!
Запрыгнув на забор с противоположных сторон на некотором удалении от спорщиков, мы с Посейдоном слушали перепалку писателей, согретые мирным теплом нашей взаимной привязанности.
— Разве все мы — и вы, коммунисты, и мы, демократы, совсем недавно не мечтали о «подлинном социализме», о «восстановлении ленинских норм партийной жизни»? — парировал Гальперин. — И надо поблагодарить президента, что он дал нам бесценный опыт свободы.
— Только разница в том, как мы этот опыт используем! — возвысил голос Пётр Алексеевич. — Мы стараемся сохранить державу, а вы разрушаете ее в угоду западным поводырям! Вспомните Достоевского: «Такого либерала не может быть нигде, который бы самое отечество свое ненавидел. Чем же все это объяснить у нас? Тем самым, что и прежде, — тем, что русский либерал есть покамест еще не русский либерал».
— Народ сам изберет свой путь! — заметил Гальперин. — Он уже вышел на площади и огласил приговор памятникам тоталитаризма!
— Русский народ всегда был государственником! Одерживал победы над внешними врагами и гордился отечеством! — воспалился Козлов. — Рушит памятники не народ, а кучка гнилых интеллигентов, ведомая евреями!
— Антисемитам приличные люди руки не подают! — выкрикнул Гальперин. — Хуже вас только фашисты!
Спор набирал агрессивную силу, и неизвестно, чем бы закончился, если бы с нашего участка не раздался мелодичный голосок Софьи Яновны, призывающий мужа.
Я спрыгнул с забора и последовал за сожителем.
На террасе у стола сидел в камуфляжной пятнистой куртке подполковник Иван Семёнович Курной и нервно вытирал носовым платком вспотевшую лысину.
С появлением Петра Алексеевича он достал из кармана поллитровку и водрузил на стол, громко пристукнув донцем.
— Плохие новости, Пётр Алексеевич, — сообщил он. — Наши дачные масоны хотят вывести нас с тобой из состава правления.



Дачный политический кризис

Сентябрь явился в пестроте лесов, покорно теряющих листву, пустых просторах убранных полей и сиротстве вскопанных огородов. Кое-где на них еще сохранялись истрепанные дождями покосившиеся пугала — печальным напоминанием о невозвратном лете. Это было время богатой охоты. И хотя птицы уже поставили недавних птенцов на крыло и те резвились над нами на безопасном расстоянии воздуха — на дачных участках и в березовой роще было вдоволь разжиревших за лето мышей, любопытных бельчат и неуклюжих увальней кротов.
После исключения из братства Бакс бесследно исчез. Козлов и Гальперин после их памятной идеологической перепалки более между собой не разговаривали, однако нашей дружбе с Посейдоном не перечили. И мы вдвоем частенько коротали свободное время на заборе между нашими участками.
Так было и сегодня.
День стоял прозрачный и солнечный. Подгоняемые порывистым ветром, в голубом воздухе то и дело с ржавым скрипом голосов проносились сбившиеся перед отлетом в стаи прожорливые дрозды и, рассевшись, проворно обносили зрелые кусты черноплодной рябины и боярышника.
С центральной площади дачного поселка, где был оборудован навес со столом президиума и врыты скамейки для рядовых членов товарищества, порывами доносились отзвуки массового скандала. Там проходило общее собрание «Советского литератора».
Политические события в стране раскололи дачников на две непримиримые группировки.
В борьбе за власть они все лето враждебно и осмысленно противостояли друг другу.
Штаб патриотического дачного движения собирался у подполковника Курного (пока он числился председателем «Литератора»). Всякое заседание, где вырабатывалась тактика борьбы, заканчивалось возлияниями под домашние соленые огурцы и пением напористых советских песен: «Артиллеристы, Сталин дал приказ!», «Идет война народная, священная война!» и «День победы». При этом от настоянной на хрене хозяйской самогонки собравшиеся добрели, и нам с Посейдоном перепадали неплохие куски мясного со стола.
Демократы кучковались у поэта Гальперина. Там после решения важных вопросов пили магазинную водку, исполняли под гитару негромкие бардовские песни с намеками на антисоветчину и свободу личности. Культура застолья тут была совсем иная: мужчины солидными баритонами обсуждали прозу и публицистику Солженицына, ссылались на Бердяева, Шопенгауэра и Кастанеду, дамы курили сигареты через длинные мундштуки и надрывно читали свои стихи. Посреди стола помещалось блюдо с крохотными канапе на шпажках; закуски всегда не хватало, так что мы с Посейдоном вскоре потеряли всякий интерес к этим интеллектуалам.
Результатом подобных тайных сборищ являлись подметные письма, которые по ночам перелетали через заборы к идейным противникам. Захваченные политической борьбой творцы, окончательно утратив писательскую культуру общения, обзывали друг друга в этих посланиях «коммуняками» и «дерьмократами» и даже опускались до злобных карикатур.
В стороне от этих идеологических страстей находился лишь мусорный магнат Михаил Лаптев: там по-прежнему гуляли по субботам, слушали записи Высоцкого и воровской «блатняк», стреляли по мишеням, топили баню и развлекались с яркими, визгливыми девицами.
Домой после собрания Пётр Алексеевич явился в самом мрачном расположении духа. Поднимаясь по лесенке на террасу, не больно, но обидно пнул меня ногой, а за столом решительно выпил три рюмки водки без закуски и стал дымить задумчивой трубкой.
— Они победили, — сумрачно сообщил он Софье Яновне во время обеда. — Они и тут одержали верх. Курного сняли с должности, а меня вывели из состава правления.
— Вот и хорошо, Петруша, — успокоила жена. — Больше времени останется для творчества.
Она была просто женщиной и в политические подробности жизни не вникала.
— Бежать надо из этого дачного гадюшника… Переждать, пока осядет пена… — заключил Козлов.
— Что значит — «бежать»? — Не поняла Софья Яновна. — Не ты ли пишешь в своем «Криницком», что счастье — в борьбе?
— Милая, милая Соня… — сочувственно покачал головой Пётр Алексеевич. — Это все литература. А жизнь — совсем другое дело.
Софья Яновна посмотрела на мужа долгим, недоуменным взглядом, молча собрала использованную посуду и вышла из-за стола.



Перед побегом

— Пойми, Пётр, только здесь, на даче, я чувствую себя живой! — плачущим голосом говорила Софья Яновна. — В Москве задыхаюсь в мертвом пространстве квартиры… Мне не хватает природы и простора… Моих живых цветочков под окном, моих милых яблонек и плодовых кустиков, которым я нужна… Птичек и белочек, которых подкармливаю… И вообще… мы же всегда съезжали в конце октября, к чему такая спешка!
— Надо бежать, Сонечка, — убеждал ее Пётр Алексеевич. — Обстановка слишком накалена. Прошлой ночью молодые демократы-наркоманы швырнули горящий факел через забор Курного. Ты же не хочешь, чтобы сожгли наш дом.
Сборы Козловых в дорогу совпали с дождливой, безрадостной погодой. Небо укрывали беспросветные текучие облака, тугой ветер обрывал с деревьев остатки листьев; встревоженной стайкой они проносились в мутном воздухе, прилипали к мокрым оконным стеклам и пестрым лоскутным одеялом укладывались на дачной террасе.
Такие дни созданы для одиночества и тоски. Бакс не простил мусорному магнату Лаптеву предательства и переселился к своей семье в заброшенную баньку на окраине «Красного металлиста». Из-за непогоды склонный к простудам Посейдон не появлялся на нашем участке, я же не мог его навестить, опасаясь гнева Петра Алексеевича.
Иногда я наведывался в наш дровяной сарай для охоты на мышей, но большую часть времени проводил дома — в апатии и тревоге. И к тому были основания.
За время проживания с Козловыми я изучил их желания и повадки, наслушался самых разных разговоров, а порою мог даже угадывать мысли сожителей. Из всего этого у меня сложилось мрачное предчувствие, что окончание дачного сезона станет неизбежным и трагическим рубежом в моей жизни.
Домашний скарб, предназначенный для перевозки в Москву, был уже собран Козловыми и частично загружен в «москвич», когда на участок явился подполковник Курной в своем пятнистом камуфляжном одеянии, — отключать на зиму водоснабжение дачи.
— Вот снимаю этот чертов обратный клапан, — пожаловался он у колодца Софье Яновне, которая присутствовала в качестве помощницы, подавая нужный инструмент, — снимаю, а руки как деревянные. Будто своими руками ускоряю отъезд дорогой Сонюрочки.
С мансарды приглушенно долетал стук пишущей машинки Петра Алексеевича.
— Полноте, Иван Семёныч, — игриво отозвалась Софья Яновна, — вы такой самодостаточный, такой мужественный и умелый… Вам ли грустить из-за отъезда соседей.
— Сердце солдата все выдержит, — отозвался Курной. — Но бывает, что душа его рыдает.
— Ивасик, уныние вам совсем не к лицу! — засмеялась Софья Яновна. — К тому же сегодня угощу вас любимыми котлетками из индейки!
В застолье мужчины хмуро распивали бутылку «Столичной».
— Эти… что митингуют на Манежной площади и ликующим маршем проходят по улице Горького… — басил Пётр Алексеевич, изредка попыхивая трубкой, — искренне верят, что наступило новое «царство свободы»… Революционеры всегда наступают на одни и те же грабли! «Люди, веря, что новый правитель окажется лучше, охотно восстают против старого, но вскоре они на опыте убеждаются, что обманулись, ибо новый правитель всегда оказывается хуже старого»…
— Золотые слова! — подхватил Курной. — Согласен с тобой, Пётр Алексеевич, на сто двадцать процентов!
— Это не мои слова, — признался Козлов. — Это Макиавелли. Между прочим, его «Государь» был настольной книгой Сталина.
— Нам сейчас как раз и не хватает жесткой руки товарища Сталина.
— При всей неоднозначности этой политической фигуры Сталин был истинным государственным мужем. Думал, прежде всего, об укреплении державы и приумножении ее земель.
— Так точно! А все эти нынешние Сахаровы-Собчаки-Афанасьевы красиво говорят, но работают на разрушение державы в угоду Западу.
— А объявленная Горбачёвым гласность ведет к анархии и всеобщему бардаку не только в политике, но и в издательском деле.
Расставались собутыльники в полном согласии друг с другом, а на террасе даже обнялись.
— Докладываю, — мельком взглянув на меня и понизив голос проговорил Курной, прежде чем спуститься с лесенки. — Как вы и просили, с Василь Васильичем я договорился. Завтра будет у вас к тринадцати ноль-ноль.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ
 
Новая жизнь

Люди настолько уверены в своем превосходстве над кошками, что давно уже применяют по отношению к нам двойную мораль. Кажется, совсем недавно Пётр Алексеевич Козлов на дачной террасе высокопарно вещал своим захмелевшим друзьям-писателям о необходимости блюсти честь и достоинство, а спустя несколько дней пригласил Дядьку-с-чемоданчиком, который должен был жестоко и безвозвратно лишить меня того и другого.
Совершив опасный прыжок из окна мансарды перед самым его приходом, я сохранил свое достоинство полноценного и жизнелюбивого кота, не ведая, что в дальнейшем за это придется платить каждодневной борьбой за выживание в опасной скитальческой жизни круглого сироты.
Я не догадывался об этом в тот злополучный день, когда, удачно приземлившись, незамеченным прошмыгнул через малинник и затаился на чердаке дровяного сарая, куда долетал кисловатый солнечный запах сложенной внизу колотой древесины.
Мое исчезновение вызвало на даче целый переполох. Зазывая меня, Козловы метались по участку среди деревьев и плодовых кустарников, заглядывали в подсобные помещения; к поиску присоединился даже сосед Курной, в то время, как Василь Васильевич, с терпеливым чемоданчиком у ног, перекуривал на террасе, держа у виска сигарету в наборном мундштуке и изредка стряхивая с черного пиджака сносимый ветром пепел.
Все это я видел сверху через щель в рассохшихся досках, и от страха мне хотелось сжаться до невидимой малости, стать размером с крохотного паучка, что спускался передо мной по свисающей со стропил серебряной паутинке.
Убедившись, что ни в доме, ни во дворе меня нет, мои сожители стали многословно извиняться перед ветеринаром за «ложный вызов», он же снисходительно заметил:
— Бывает. Они, шельмы, все чуют. — И, громким хлопком выбив из мундштука окурок, добавил: — Звоните, если что.
После его ухода Козловы покинули усадьбу в надежде найти меня на одной из соседних улиц, и их постепенно угасающие голоса я долго еще слышал в своем укрытии.
Свои бесплодные поиски они продолжили и наутро, после чего — несмотря на протесты Софьи Яновны — Пётр Алексеевич принялся таскать к нашему семейному «москвичу» разбухшие сумки с домашним скарбом и плодами дачного огорода.
В полдень, судя по всему, автомобиль был полностью загружен, и когда до меня долетел ровный звук работающего мотора и затхлый перегар его выхлопа — с Соней случилась истерика.
— Не поеду! Никуда не поеду без Бени! — сквозь слезы причитала она, сидя на ступеньках крыльца. — Как можно его бросать! А если он в беде?! Если ранен или заблудился и тонет где-нибудь в болоте?!
Глухой увещевающий голос Козлова, похоже, возымел действие, поскольку Софья Яновна поднялась и неохотно направилась к машине.
— При условии, что обязательно за ним вернемся, — предупредила она.
Мотор зарычал с натужным недовольством, заскрипели раздвигаемые ворота, клацнули их металлические запоры; рокот отъезжающего автомобиля истаял, и вскоре во всей округе повисла невероятная, неправдоподобная тишина.
Гонимый сосущим, почти суточным голодом, я осторожно покинул свое прибежище и вскоре с ликованием обнаружил на террасе оставленные для меня Софьей Яновной сухой корм и миску воды.
Насытившись, я расположился в своем любимом кресле, где кроме подстилки обнаружил заботливо положенный кусок старого пледа, и меня охватило неведомое ранее, полыхающее чувство бесшабашной и неуправляемой свободы.



Испытания

Это состояние в последующие дни постепенно слабело по мере того, как подходили к концу остатки пищи на террасе, и совсем улетучилось, когда голод стал моим постоянным, изнуряющим спутником.
Поначалу меня как друга Посейдона изредка подкармливал поэт Гальперин, но когда и эти добрые соседи съехали с дачи — мною овладела тревога, близкая к панике. Дело в том, что ударили первые ночные заморозки, и я почти лишился добычи от вольной охоты: грызуны попрятались в норы, заранее заготовив зерна на зиму; перелетные птицы откочевали на юг, а оставшиеся воробьи и синицы, более не обремененные неопытным потомством, стали осмотрительны и расторопны, не подпуская меня близко.
Наш дачный поселок опустел, молочный дымок жизни вихрился лишь над прихотливой черепичной крышей «мусорного магната» Лаптева, где постоянно проживала обслуга, а хозяева и гости наезжали по выходным для шашлычного, бильярдного и банного отдыха.
Это было единственное место, где, соблюдая предельную осторожность, в ночное время можно было подкрепиться отбросами с господского стола; и я, презирая себя, от безысходности зачастил на этот воровской промысел, сознавая, что деградирую до уровня помоечного кота, изгоя, презираемого во все времена нашим славным кошачьим братством.
В тот будничный, рано сгустившийся вечер, когда на участке Лаптева робким знаком человеческого присутствия желтели только окна бревенчатого дома для прислуги, мне удалось закогтить возле мусорного бака неуклюжую жирную мышь. Это избавило меня от унизительного поиска пищевых отбросов, но, оказалось, могло стоить жизни.
Едва успел я добраться до дровяного сарая Козловых, где обитал, как ощутил тошноту и головокружение, а затем и мучительный спазм внутренностей. На чердаке, куда с трудом удалось забраться, меня многократно вырвало. Боли в животе все усиливались, необоримый озноб сотрясал тело, а перед глазами поплыли оранжевые круги. Весь опыт моих предыдущих жизней подсказал мне мысль о тяжелом, возможно, смертельном отравлении, и меня — как и в прежние годы — охватил астральный страх неизвестности перед умиранием плоти и новым воплощением души.
Этот порубежный страх заставил меня обратиться к извечной заступнице и покровительнице нашей, великой богине Баст, и вскоре мне явлена была залитая лунным светом лесная поляна, посреди которой, из-под огромного серого валуна, выбивался серебристый ручей.
«Камень силы, живая вода», — мерцало в моем спутанном сознании, когда я, спотыкаясь и падая, обходя холодные болотины и преодолевая бурелом, продирался сквозь лесную чащу, ведомый лишь наитием, полученным от божественной веры.
Наконец, за плотным сумраком елей послышался плеск бегущего ручья, а потом открылась и его текучая извилистая полоска. Я успел отведать ледяной, пахнущей арбузом, воды, и силы покинули меня.
Очнулся я, ощутив на себе плотный солнечный луч. Восход широкими раструбами просвечивал сквозь черные стволы деревьев и искрил на отягощенных росой травах. Камень силы, помеченный изумрудным мхом, отблескивал темной влагой. Выбивающий из-под него родник пробуждено журчал, устремляясь в новый день.
Утолив жажду, я почувствовал, как токи жизни медленно возвращаются в мое усталое тело, а вместе с этим пришло и запоздалое объяснение случившейся со мной беды: «Бакс бежал от Лаптевых, перестал ловить мышей, и прислуга стала травить их ядом». Как ни странно, это открытие успокоило, и я закрыл глаза, погружаясь в дрему.
— «Идешь туда, не знамо куда, ищешь то, не знамо что», — разбудил меня насмешливый скрипучий голос, и я увидел сидящего на валуне сухонького всклокоченного старика в густой, с прозеленью от застрявших еловых иголок, бороде. Одет он был в серое рубище, напоминающее мешковину, и застегнутое на левую, темную сторону; кое-где на этом одеянии виднелись даже следы болотной тины, но при этом обувка деда выглядела совсем новой и походила на сувенирные лапотки, висящие в дачной столовой Козловых.
Хотя незнакомец не выказывал явной враждебности, — во всем облике его и уклончивом взгляде из-под мохнатых бровей угадывалась какая-то потайная и недобрая сила. Я вздыбил шерсть и выгнул спину, издавая предупреждающее шипение.
— «Верю всякому зверю, даже ежу, а тебе погожу», — съехидничал он и в следующее мгновенье пропал, будто кто-то смахнул его с камня.
Я полакал леденящей, кристальной живой воды, в лапах моих появилась прежняя упругая сила, но душа была охвачена таким смятением, что мой крик о помощи, по привычке обращенный к людям, обернулся жалким сипением и хрипом. Да и где были эти люди? Меня окружал пугающе незнакомый ельник, совсем не похожий на светлую березовую рощу, где мы гуляли и охотились с Баксом.
Обратной дороги в мое недавнее дачное прошлое, которое сейчас казалось таким благополучным и беззаботным, я не смог бы отыскать в этих лесных дебрях, да оно и не могло бы повториться, после того, как я воспротивился воле человека.
Оставался один путь — в рискованное неясное будущее.
Двигаясь по солнцу, я обходил притрушенные рыжими еловыми иголками муравьиные кучи, лисьи норы в песчаных обрывах и свежие следы лосиного помета. А выбравшись на солнечную поляну, замер, услышав поблизости озабоченное похрюкивание и множественный топоток. Вслед за этим из молодого осинника, тревожно дрожащего пожухлой листвой, показалась бурая дикая свинья в сопровождении шустрого полосатого выводка.
Я вымахнул из сухой травы и, подгоняемый слепым страхом, взлетел по стволу высокой березы.
Вскоре я понял, что мой испуг был совершенно неоправданным. Не обратив на меня внимания, кабаны неторопливо пересекли поляну, оставив после себя несколько рытвин, и скрылись в багровых кустах облетающей бузины.
Я же по своей неопытности и глупости попал в отчаянное положение.
Дело в том, что, подобно многим домашним кошкам, я не умел спускаться с деревьев. Случалось, во время моих дачных похождений бродячие собаки загоняли меня на самую верхотуру какой-нибудь липы или вербы, и тогда ничего не оставалось, как громко и жалобно звать на помощь. Чаще всего меня спасали Козловы, но иногда выручали и совсем незнакомые люди.
Сейчас же, мало того, что от пережитых волнений я потерял голос, услышать меня было попросту некому. И мне открылось вдруг — во всей своей жестокой и горестной очевидности — что я, ленивый и самовлюбленный кот, избалованный расчетливой человеческой любовью, не пригоден для вольной жизни охотника, которой был предназначен изначально, и мое единственное спасение — прибиваться к людям.
Но как я мог сделать это, сидя под самыми облаками в развилке старой березы?
Сквозь поредевшие, по-осеннему пестрые древесные кроны просматривалась круглыми затылками пеньков свежая вырубка; возле штабелей спиленных больных деревьев, пораженных короедом-типографом, происходило какое-то движение. Присмотревшись, я узнал того самого старика с Камня силы и не поверил своим глазам: невеликий ростом, он с легкостью выдергивал аккуратно сложенные еловые стволы и беспорядочно раскидывал по делянке!
Меня охватил холодный мистический страх, и в то же время посреди опасных дебрей этот мутный дедок предстал единственной надеждой на освобождение.
Стоило мне подумать об этом, как лесной отшельник очутился рядом с моей березой и протянул снизу спасительную длинную рогатину.
— «Взад-вперед пойдешь — к шабашникам попадешь. Влево-вправо пойдешь — обратно к шабашникам попадешь. С хвостом придешь, без хвоста уйдешь», — с издевкой напутствовал он меня, исчезая.



Братья Девяткины

После долгих блужданий по лесу, вконец изнуренный безнадегой своего положения, я услышал вдруг сквозь шум ветра в полураздетых осинах отдаленную стукотню плотницкой работы.
Этот добрый сигнал отозвался во мне приливом сил, и я с растерянного путаного шага перешел на легкую целеустремленную рысцу.
Перед вечером, преодолев подкрашенную закатом лесную опушку, я выбрался на плешивый взгорок, окруженный высоченным кованым забором с колоннами какого-то черного камня, и мне открылся вид обширной новостройки.
Ее территория, уходящая под уклон к мерцающему сквозь ивняки озеру, была расчерчена асфальтированными дорожками и дренажными канавами. На дачных участках возводились добротные кирпичные строения, из тех, что именуются коттеджами. Одни из них уже были подведены под крышу, другие стояли в лесах, третьи угадывались в будущем прямоугольниками фундаментов. Неподалеку от массивных раздвижных ворот отсвечивала вечерними стеклами просторная сторожка, возле которой прохаживался охранник в черной униформе с ослепительной бляхой на груди. Заметив, что я пробрался на подконтрольную ему площадь, он свирепо пуганул меня, бросив камень. Я кинулся наутек с испуганно прижатыми ушами, разом вспомнив изречение моего друга писателя Козлова, что власть, данная мелкому человеку, неизбежно порождает в нем подлость.
Затаившись в канаве от этой внезапно проявленной человеческой подлости, я испытал удручающую душевную пустоту и даже усомнился в правильности своего решения спасаться вблизи людей. Однако новый приступ голода вскоре дал о себе знать, и среди смешанных в загустевшем вечернем воздухе мертвых строительных запахов цемента, древесины и краски я уловил головокружительный наплыв какого-то домашнего варева. С опаской, почти припадая к земле, я двинуться по этой теплой волне, которая вела к сереющему неподалеку вагончику строителей.
— Кис-кис, Бублик… — поманил меня сидящий на ступеньках с дымящейся миской еды молодой мужчина. — Ищи добра, а не зла, чтобы остаться в живых. И тогда Господь будет с тобой, — добавил он, будто разом угадав мое отчаянное положение. Его длинные волосы были перехвачены по лбу кожаным ремешком, сквозь русую жидкую бородку в вырезе рубахи угадывался нательный крест, а в глазах светилась доброта хорошего человека. Отправив очередную ложку в рот, он добавил: — У нас сегодня макароны по-флотски. По-моему, вполне съедобно. Милости прошу.
И поставил передо мной остатки своего ужина.
Я жадно набросился на еду, мимоходом объяснив щедрость незнакомца тем, что по счастливой случайности он меня с кем-то спутал.
«Самый дорогой для нас подарок тот, которого не заслуживаем», — проскользнуло в памяти давнее изречение Козлова.
— Алёша, братишка, у тебя все еще детство играет, — раздался насмешливый грубый голос. — Опять привечаешь бездомных кошек.
Гремя сапогами, к вагончику приближались двое — с топорами в руках, в потертых комбинезонах и парусиновых кепках, притрушенных опилками. Сероглазые и бородатые, с жесткими лицами, вычерненными работой на вольном воздухе, они были близнецы, а потому зеркально схожи; разве что одного из них выделял багровый шрам на щеке.
— А вы приглядитесь, — отозвался Алёша. — Это ж вылитый Бублик из нашего детства. Я как увидел — прямо оторопел!
— Пожалуй что, — согласились плотники. — Так приглашай его в дом.
В вагончике пахло вареными макаронами и усталым трудовым потом. Пока братья плескались под рукомойником, Алёша, который, судя по всему, был кашеваром, с неумелым прилежанием подавал на стол.
— Бублик твой совсем доходяга, — заметил тот, что со шрамом и бросил для меня в угол старый солдатский бушлат. — Бездомный, видать…
— Это все дачники, — хмуро заметил его напарник, садясь за стол. — Для забавы приютят на лето животинку, а осенью бросают на произвол…
Близнецов звали Иван и Митя. Разделавшись с едой, они старательно вымазали миски хлебным мякишем и с неспешной основательностью работных людей приступили к чаепитию.
— Закончим баньку, получим с хозяина бабло и махну по весне гулять в Анапу, — мечтательно проговорил Митя, привычно поглаживая шрам на щеке. — Там у меня Федька Зотов, дружок по Афгану… Синее море, золотой песок… И такие крали на пляже… Бывает, совсем даже без лифчиков.
— Дурью маешься, братишка, — криво усмехнулся Иван. — Пора бы уж семьей обзавестись, сына вырастить…
— Да можно ли рожать детей в нашей долбанной России?! — вспыхнул Митя. — Какой ориентир я могу дать сыну, чтобы не скурвился, вырос приличным человеком? Кому он должен верить? Богу? Так наши мужики сами скинули кресты с церквей еще семьдесят лет назад! Ленину? Так его того гляди вынесут из мавзолея. Нынешним демократам? Так они о народе радеют, пока не набили карманы!
— И все-таки Богу, — тихо проговорил Алёша.
— А сам-то сбежал от своего Бога, бросил семинарию, — напомнил Митя.
— Я не от Бога сбежал, а от непотребства наставников, — уточнил Алёша.
— А я еще со строительного техникума мечтаю об автомобиле, — признался Иван после долгой паузы.. — Помните, в Тынде прорабом на «стройке века» ишачил, чтоб подзаработать… На Тамбовщине коровники с кавказцами строил, на лесосплав мотался в Сибирь… А только власть так устроена, что не дает мужику поднять голову… Только деньжат подкоплю — то павловская реформа, то чубайсовская приватизация… Может, сейчас удастся купить хотя бы «оку».



Ночной разговор

— А я по весне в скит уйду, — прозвучал в темноте мирный голос Алёши, когда братья выключили свет и распластались на своих скрипучих топчанах для ночного отдыха. — Много в нынешнем нашем капитализме бесовщины, поскольку власть денег и насилия… Нехристи нападают на монастыри, грабят и убивают слуг Господних. Готовится исход монашеской братии в леса, горы и пустынные места. С этого года иноков стали посещать одинаковые сны. Является Царица Небесная и призывает еще дальше устраниться от мира, чтобы в одиночестве молиться о спасении многострадальных россиян. И мне было явлено такое видение. Уйду и за вас, братьев моих, тоже буду молиться.
Слова эти упали и растворились в напряженном сумраке вагончика, едва разбавленного редеющими завитками сигаретного дыма. Братья вяло перекуривали перед тем, как уснуть; светящиеся угольки их сигарет при каждой затяжке багрово высвечивали сосредоточенную усталость огрубленных лиц. От бушлата, на котором я лежал, тоже пахло табаком, это напоминало о заядлом курильщике Петре Алексеевиче Козлове и порождало во мне новую надежду на человеческую доброту.
— Алешенька, братишка, — ласково проговорил Митя, гася окурок. — Иногда мне кажется — ты веришь в Бога оттого, что не нюхал пороха. А когда на твоих глазах Саньке Парщикову, который прикрывал тебя в разведке и делился последним глотком воды… Когда ему… обе ноги и кишки наружу, и он просит: «пристрели, Девяткин»… А у него в кармане гимнастерки фотка с молодой женой и годовалым сыном… Тогда я спрашиваю: если есть Бог, куда же он смотрит? И почему именно Саньку, за что?
— На меня такое тоже находит, — отозвался Иван. — Возьмем хотя бы нынешних олигархов. Получается, кто больше хапнул, тот и прав. Украл миллиард и загорает с модельками на тропических островах. А мужик спилит дерево, чтобы деток обогреть — и два года тюрьмы…
— В Книге Иова сказано, — терпеливо пояснил Алёша: — «Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда; но человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх». Не ожесточайтесь сердцем, братья, и на том свете воздастся вам за земные страдания.
— А если его вообще нет, «того света»? — повысил голос Митя.
— Если все это придумано церковниками, чтобы эксплуатировать народ? — поддержал Иван. — Вот я обычный материальный человек… В техникуме был секретарем комсомольской организации. Как можно верить в то, чего никто не видел?
— Вера сильнее разума, — убежденно отозвался Алёша.
— А если его, «того света», вовсе нет, — вернулся Митя к своей мысли, — то, выходит, я свою одну-единственную жизнь профукаю, как лох, если употреблю на страдания. А страдать меня понуждают власти, потому что от моих страданий у них и дворцы, и самолеты, и девки. Я больше не хочу получать контузию, чтобы они жировали на заморских курортах. И после Афгана я им говорю: не морочьте мне голову вашим патриотизмом! Я больше не люблю родину, к которой вы присосались, как молочные поросята! Я, Дмитрий Прохорович Девяткин, отныне живу для личного удовольствия!
— Я тоже никому не верю, — со вздохом признался Иван. — Вот они в августе бузили вокруг белого дома… Одни путчисты, другие демократы… А мне все едино, потому что это не моя жизнь, народ давно уже отлучен от власти, живет сам по себе и выживает лишь потому, что обходит законы и запреты. Вот мы строим господину Семендуеву, который вор и бандит, не баню, целый дворец, а договор заключили фиктивный, денежки черным налом получим, чтобы не платить налогов…
— Веру у нас отняли, а без веры все мы становимся жуликами, — подал голос Митя.
— Есть только один истинный Бог и одна истинная вера, которую не отнять, — мягко возразил Алёша. — Не зря сказано в Писании: «Ко Мне обратитесь и будете спасены, все концы земли; ибо я Бог, и нет иного».
Братья ответили то ли недоверчивым, то ли несогласным молчанием. Я же поудобнее улегся на бушлате и мысленно поблагодарил великую нашу заступницу богиню Баст, которая спасла меня от мышиного яда, защитила в лесной глуши и в добавок к макаронам по-флотски дала крышу над головой.
Полная луна кратко обозначилась в оконце вагончика на фоне всклокоченного осеннего неба. Отдаленный шум машин доносился от невидимой автотрассы. Для меня это была первая спокойная ночь за последнее время, и во мне робко возрождалась прежняя привязанность к людям.
Алёша и Митя тихо посапывали — в сонном детском доверии к миру.
Иван еще долго вздыхал и ворочался в постели.
— И все же лучше бы «жигули», — пробормотал он, прежде чем издать осторожный, пробный храп.



Будни

В полдень братья привезли на стареньком арендованном фургончике чугунную печь для бани и до вечера устанавливали в парном отделении.
— Разбогатею — обязательно куплю такую, — шутливо проговорил Иван, загружая в нее угловатые серые камни. — Бабу свою распаривать, чтоб податливей была. Порой не допросишься. Упрется — и ни в какую!
— Пока разбогатеешь, еще напаришься, топором махавши! — засмеялся Митя.
Алёша смущенно покраснел сквозь редкую бородку. Он был моложе близнецов, и они относились к нему почти по-отечески; тем не менее, зная его натуру, забавлялись стеснительностью брата, употребляя мат либо рассказывая грубые анекдоты.
Временное жилище Девяткиных находилось рядом со стройкой, и на работу все трое отправлялись на рассвете. Я увязывался за ними, и вскоре уже знал расположение и назначение помещений в двухэтажном бревенчатом строении с резным коньком и узорчатыми наличниками.
Внизу помещался просторный предбанник с дубовым лакированным столом и такими же лавками; стены парной были отделаны осиной, под которой — для удержания тепла — была проложена серебристая фольга. Винтовая лестница вела наверх, где уже стоял бильярд под зеленым сукном, а по соседству располагались будущая гостиная и несколько спален.
Я любил обследовать эти помещения, где приятно пахло свежей древесиной, любил играть с кудрявыми завитками стружки, но еще больше нравилось мне ошиваться возле занятых делом Девяткиных; в такие минуты я забывал о своих утратах и своем одиночестве.
Алёша орудовал топором и молотком так же сноровисто, как и братья, но в конце дня покидал стройку раньше, чтобы выполнять свои поварские обязанности. Я чаще всего следовал за ним, и когда бывал вознагражден куском колбасы либо сыра — чувствовал к нему искреннюю меркантильную любовь.
По вечерам братья смотрели небольшой черно-белый телевизор, и кто-нибудь непременно брал меня на колени. Я уже различал по запаху их шершавые натруженные ладони и сознавал себя почти членом семьи.
К тому моменту, когда первый снежок неуверенно выбелил окрестности, а ночной мороз накинул на лужи хрусткий бельмастый лед, Девяткины закончили внутреннюю отделку бани. Они развели по стенам электрическую проводку и уже заканчивали развешивать светильники на втором этаже, когда я увидел с подоконника въехавшую в ворота длинную вороненую иномарку с раскосыми фарами в сопровождении пятнистого джипа и белой милицейской машины, помигивающей маячком на крыше.
— Наш Семендуй едет принимать работу! — объявил Иван, глядя в окно.
— А милиция? Может, его арестовали? — испуганно предположил Алёша.
— Святая простота! — засмеялся Митя. — Это сопровождение. Менты и бандюги теперь одно и то же.
Алёша густо покраснел и перекрестился.
Семендуев оказался крупным мужчиной с густыми бровями и решительным лицом хозяина жизни. Сквозь его распахнутое длинное пальто проглядывал малиновый пиджак с золотистыми пуговицами, а от всей фигуры исходил праздный запах шашлыка. На среднем пальце его переливал гранями крупный перстень, другие были окольцованы аляповатыми татуировками, свидетельствующими об уголовном прошлом, а может, и будущем их обладателя.
— Ну, Девяткины, смотрите у меня! — весело проговорил он, пожимая руку каждому из братьев. — Если накосячили в отделке — опущу вас до Восьмеркиных и уложу возле параши!
Шутку угодливым смешком поддержали вылезшие из джипа бритоголовые парни в черных кожаных куртках и толстых золотых цепях на бычьих шеях.
— Мы на связи, Николай Сергеевич, — откозырял один из милицейских.
— Знаем ваше «на связи», — добродушно прогудел Семендуев вслед отъехавшему автомобилю — Пока баблом не накормишь — пальцем не пошевелите.
Через несколько дней, после того, как в баню была завезена и расставлена под руководством хозяина мебель, Семендуев привез на своем лакированном лимузине полного одутловатого попа с сальными волосами в сопровождении бледного молодого дьячка. Служители церкви повесили в красном углу предбанника икону, с вороватой сноровкой окропили стены и углы помещения святой водой, после чего налепили на дверные косяки таинственные обереги.



Загул

Судя по всему, Семендуев щедро расплатился со строителями, и довольные Митя с Иваном тут же поехали в ближайший магазин за водкой.
Алёша, повязав клеенчатый передник, хлопотал возле кухонного столика с электрической плиткой, на которой исходила душным свекольным паром кипящая кастрюля. Я терся об его ноги, дружелюбно мурлыча, и в конце концов удостоился куска вареной колбасы. Честно говоря, я не был голоден (за время сожительства с братьями шерсть моя обрела пушистость и здоровый, сытый блеск), но за предыдущие жизни твердо усвоил бытовую мудрость: «дают — бери, а бьют — беги».
Дробно стуча ножом по разделочной доске, Алёша готовил праздничный винегрет, и когда дошла очередь до едкого, выбивающего слезу, репчатого лука, — я запросился на волю.
День встретил меня хрустальной прозрачностью голубого воздуха, в котором — насколько хватал глаз — бойко искрил свежевыпавший снег. Его морозный запах был чуть приправлен уютным домашним дымком, что струился из резной трубы растопленной семендуевской бани.
Я уселся на деревянных ступеньках вагончика, разнеженно поглощая нещедрое солнечное тепло, увидел одинокое облачко, скользящее неизвестно куда по беспредельной небесной лазури, и душу стала поджимать уже знакомая по предыдущим воплощениям тревога неопределенности.
Завершение стройки означало конец очередного витка моей жизни. Что ждало меня в дальнейшем? Я уже знал, что у Ивана своя семья, Митя живет с престарелыми родителями. Алёша и вовсе избрал путь богомольного пустынника. Кто возьмет меня к себе, накормит и обогреет в пору подступившей зимы?
Эти размышления прервал мужской гогот плотского восторга: из бани тяжеловесно вывалились и принялись кататься по снегу распаренные, в прилипших березовых листках от веника, Семендуев и его рыхлый гость с бритой головой и татуированными звездами на плечах.
В этот момент подъехала машина с мигалкой, что сопровождала Семендуева накануне. Из нее с кряхтением вынес свой пивной живот краснолицый милицейский чин; следом выпорхнула стайка раскрашенных девиц в коротких юбках и черных узорчатых чулках.
— Хозяин, принимай курочек! — весело крикнул милицейский.
Гостьи, оскальзываясь высокими каблуками в расчищенной, прихваченной ледком дорожке, на осторожных ногах двинулись за ним с визгом восторга, нисколько не смутившись видом голых мужчин.
Вернулись из магазина благодушные, улыбчивые близнецы.
— «Гуляй, Вася, ешь опилки»! — бодро объявил Митя, ставя на пол спортивную сумку, звякнувшую бутылками. — Отметим завершение трудов праведных!
— Заслужили, — рассудительно поддержал Иван, вешая на гвоздь телогрейку. — Можно маленько расслабить вожжи.
Поживший почти год в писательской среде, где многословные и обильные возлияния творцов были в порядке вещей, я и представить себе не мог лихого молодечества, с каким братья, которые на протяжении трудовых будней не прикасались к спиртному, закидывали в рот стопку за стопкой. Было выпито за построенную баню и ее хозяина, который «хоть и бандит, мужик справедливый», за стариков-родителей, которые «несмотря ни на что дали сыновьям все», за «товарища Сталина, при котором был порядок», за «Бог с нами и хрен с ними»…
Когда содержание тостов свелось к лаконичному «ну, будем!» — Алёша достал из-за пазухи желтый пакет и протянул Ивану:
— Возьми, брат, мою долю. Добавка на машину.
— А ты? Как же … — растерялся тот, кратко трезвея.
— Мне ничего не нужно на дальнейшем пути, — мягко отозвался Алёша. — Господь милостив.
— Ну, брат… Ну, не ожидал, — проблеснул слезой Иван, принимая подарок.
У Мити, наблюдавшего эту сцену, в нервном тике задрожала раненая щека. Он плеснул себе водки и молча выпил.
Застолье продолжилось.
Я лежал на своем бушлате в углу, и шерсть моя вставала на загривке от дурного предчувствия, которое никогда не обманывало в прежних воплощениях, предсказывая беды, будь то извержение вулкана и последовавшая «тьма египетская» или наступление буйной стихии Всемирного потопа…
— Гляжу я, Алексей, не допиваешь ты стопку до дна, — заметил Митя, недобро прищурившись. — Мужик ты или не мужик? Ты же не «половинкин сын»!
— Я… это самое… — смутился Алёша. — Я много могу выпить.
— Так пей, как положено!
После нескольких тостов Алёшу совсем развезло, и братья бережно отнесли его на топчан.
— Одно слово — Христосик, — сочувственно проговорил Иван. — Пока изучал в семинарии жития святых да акафисты пел на церковных службах — так и не научился пить горькую.
— Если не умеешь пить — труба дело, — поддержал Митя. — Ничего в жизни не добьешься.
— Наш батя как бросил пить — всех друзей растерял, — согласился Иван, когда братья продолжили застолье. — А после и с лесопилки выжили.
— Выпьем за нашего младшенького, — предложил Иван. — Чтоб обрел покой в своей вере.
— Все тянет нас к Богу, — усмехнулся Митя. — А как я понимаю, нынешний русский человек вообще никакого искреннего прислонения к Богу не имеет.
Новодел, — согласно кивнул Иван. — Вся нынешняя мода на религию — новодел. Реставрировали мы в Берёзовке церкву, — припомнил он. — Ее в двадцатые большевики под конюшню приспособили. Стены заново сложили, художники восстановили фрески… А только веришь — стою со свечкой на первой торжественной обедне — а мне все кажется — конской мочой пахнет…
— Русский человек — он такой… Взять того же Семендуева. Сперва освятил баньку, потом проституток привел.
— А почему это Бублик не пьет с нами? — поднялся из-за стола, сильно покачнувшись, Иван. — Пусть попьет пивка.
— Пусть попьет, — согласился Митя, тщетно пытаясь прикурить сигарету.
Я не любил этот горько-кислый напиток, которым иногда угощали подгулявшие писатели, но из уважения к братьям начал лакать из миски.
— Вот это по-нашенски! — одобрили Девяткины.
Алёша жалобно постанывал во сне.
— Люблю тебя, Ванечка, невзирая… — заплетающимся языком признался Митя, в хмельном единении братства оставляя на свежевыбритой щеке Ивана жирный поцелуй. — И нашего младшенького люблю… — кивнул он в сторону Алёши. — И он нас с тобой любит… Объясняет, что Бог это любовь… А только растолкуй мне… — Его раненая щека стала дергаться, искривляя лицо болезненной гримасой. — Как это получается — он нас с тобой равномерно любит, а денежки свои отдал тебе?
— Так я ж их в дело употреблю… Деток в школу возить, на охоту-рыбалку ездить. А ты все одно на блядей промотаешь.
— Так что же выходит… — побледнел Митя, задыхаясь. — Выходит, я в окопах под обстрелом «духов»… интернациональный долг… за родину и тому подобное… чтобы вы могли в семинарии Библию изучать да в строительном техникуме лекции слушать по сопромату …А теперь я даже блядей не заслуживаю?!
Увы, мое древнее чувство опасности не подвело.
Не успел я спрятаться под Митиным топчаном, как братья вцепились друг в друга, хрипло матерясь и врубаясь разъяренными телами в стены тесного жилища. Они едва не опрокинули стол, смахнув с него ополовиненную бутылку водки, и остановились лишь после того, как с полки упал на пол и раскололся переносной телевизор.
— Хватит диковать, — заключил Митя тяжело дыша. — Прости, брат… — дрогнул он голосом, приникая к Ивану. — Это у меня после контузии…
— И ты меня прости… А деньги Алёшины возьми, если требуется…
— Да что ты, братишка… Я тебе и свои отдам… Мы же с детства как одно целое… Мы же друг без друга никуда…
И они обнялись, сотрясаясь в беззвучных рыданиях.



Загадка русской души

Как-то так вышло, что поглощенный новыми обстоятельствами жизни, я упустил из виду, а после и вовсе позабыл недоброе пророчество старичка-лесовика и вспомнил об этом, лишь когда трясся в холодном фургоне грузовика, уносящем меня в неизвестность.
Это было самое гнетущее, самое безнадежное в моем нынешнем воплощении утро.
Пытаясь унять саднящую боль в обрубке хвоста, я вылизывал его, но душевную боль укротить было невозможно.
Мое отравленное пивными парами сознание возвращалось ко мне отрывочно, словно сквозь дымную сигаретную пелену, и тогда вспоминались раскрасневшиеся от выпитого, с мутными хмельными глазами, лица близнецов Девяткиных, их вязкий, спотыкающийся диалог:
— «Ваня, помнишь, болели ветрянкой и маманя привезла со станции связку бубликов? И все они были без хвостов!» — «У бубликов не бывает хвоста, братишка». — «Правильно, у бублика бывает дырка от бублика»… — «Одному бублик, другому дырка, гы-гы… Это Маяковский, в школе проходили». — «Вот и я про то же: у бублика не должно быть хвоста, даже если он кот!»…
Не помню точно, кто именно из близнецов взмахнул плотницким топором в опасной близости от меня, да сейчас это и не имело значения. Важно, что с утратой хвоста я окончательно потерял не только доверие, но и уважение к злому и непостижимому человеческому роду.
И если в намерении Козловых лишить мня яиц была разумная, с их точки зрения, бытовая логика, то поступок Девяткиных был за пределами не только кошачьего, но и людского разума.
Я вспоминал дымные писательские споры за пиршественным столом у Козловых, и сейчас мне становилось очевидным, что все эти речи о «загадочной русской душе» и всепрощающем «народе-богоносце» — ничто иное, как хмельные домыслы творцов, пораженных тщеславием всезнания.
Единственное, что я мог бы с уверенностью сказать сейчас о русском народе, так это то, что надо бежать от него без оглядки.
К этому выводу я пришел, лежа на старом бушлате, который кто-то из братьев бросил для меня в угол кузова. Девяткины сидели в кабине; я же о движении в пространстве догадывался по гулу мотора и белому мельканию зимы в прорехах покрывающего фургон брезента, хлопающего на встречном ветру.
Когда снаружи стал пробиваться лиловый свет подступившего вечера, машина остановилась, и в ноздри мне накатил кислый капустный запах общественного питания. Братья покинули кабину, направляясь, судя по всему, в придорожную столовую.
Выждав, когда их хрустящие по снегу шаги удалятся, я выскользнул в щель между бортом кузова и задней крышкой фургона, спрыгнул на землю и юркнул в ближайшую подворотню.



Поселок призраков

Мне повезло: во дворе, куда удалось пробраться незамеченным, оказался сарай, остро пахнущий пустующим коровьим стойлом. По корявой лестнице я без труда взобрался на притолоку и оказался в душистом, уютном тепле сеновала. Там угрелся, свернувшись клубочком, и проспал до той поры, когда петушиная перекличка и ленивый перебрех собак возвестили о наступлении утра.
Осторожно спустившись на землю, я решил покинуть незнакомую усадьбу через боковую калитку, но едва сделал несколько шагов в присыпанной золой тропинке, как надо мной угрожающей глыбой навис бурый медведь, стоящий на деревянном помосте. Я замер, скованный испугом, и в следующее мгновенье опрометью кинулся прочь; попетляв по очищенному от снега двору в поисках лазейки, в конце концов перемахнул через невысокий штакетник палисадника и очутился на улице.
И тут моя недавняя оторопь перед смертельной опасностью сменилась темным, парализующим страхом неизведанного.
Восходящее солнце поднималось над дальним лесом и багровыми сполохами отражалось в остекленных стенах промышленной бетонной громады, тяжеловесно вознесенной над мертвой тишиной окрестностей. На ее фоне невзрачные дома поселка уныло сутулились по обе стороны черного шоссе и то ли пустовали, то ли не спешили просыпаться. Людей нигде не было видно, но во дворах, на грубо сколоченных полках, молчаливыми ждущими рядами восседали огромные разноцветные зайцы, медвежата и жирафы — с поблескивающими холодом стекляшками глаз, опавшими ушами и вздутыми животами…
До меня дошло, что и напугавший меня медведь был всего лишь детской игрушкой, но все же хотелось поскорее прошмыгнуть сквозь эту улицу призраков…
Торопливой трусцой, отдергивая лапы от обледеневшей пешеходной тропы и жалобно мяукая, я выбежал на окраину поселка.
— Барсик, кыс-кыс… Иди, я тебя подкормлю…
На крыльце добротного рубленого дома стоял в накинутой на плечи телогрейке и перекуривал невысокий старик с инеем многодневной щетины на впалых щеках.
— Иди, дурачок, дядя Коля тебя не обидит…
Долго раздумывать мне не пришлось. Лапы мои озябли, живот подвело от голода, обрубок хвоста все еще напоминал о себе ноющей болью. В конце концов, какой у меня был выбор? Подохнуть от холода и голода на незнакомой улице либо смириться и терпеть очередные пакости от людей.
Вскоре я уже торопливо хлебал щи из алюминиевой миски на просторной кухне, гудящей растопленной голландкой в нарядных изразцах.
— Только не подумай, Барсик, что я добрый, — предупредил хозяин, усаживаясь за стол. — Насколько я добрый, настолько я гад.
Перед ним стояла ополовиненная бутылка водки и тарелки с закуской, а чуть поодаль — граненый стаканчик, накрытый ломтем черного хлеба.
— Ну, царство небесное тебе, раба Божья Мария, — обратился он к висящему на стене женскому портрету с траурной лентой на уголке и выпил, смахнув слезу рукавом. — Да упокоится душа твоя на небесах… Худо мне без тебя, Маруся…
«А может, обойдется, — подумал я с робкой надеждой на лучшее. — Не все же они дуреют от водки».
— Не подумай, что я пьяница, — проговорил дядя Коля, будто прочитав мои мысли. — Я, брат, кажинный день… в шесть утра уже за верстаком. Пусть они судачат, эти завистники… Будто я вроде кровопивца, наживаюсь за их счет. А разве я виноват, что народ мрет от демократии? — Крякнув, он опростал стопку и занюхал корочкой хлеба. — Сперва отняли у нас накопленные денежки, потом прихватизация фабрики, после этого рейдерский захват, а следом и вовсе производство закрыли… Последнюю зарплату выдали изделиями, только кому нужны эти плюшевые медведи да зайцы? Разве что проезжий «новый русский» купит для барчука. Вот и стали мы посмешищем… «Зоопарк "Коммунарка"! — подтрунивают деревенские соседи. Молодежь разъехалась, зрелые мужики без работы спились, старики вымирают… Веришь, порой поговорить не с кем… Марусечка моя, царство ей небесное, год назад преставилась… Сын Константин сел за наркоту, полгода как откинулся с зоны, а глаз не кажет…»
Давно позабытая атмосфера обжитого человеческого жилья, сытая пища (в похлебке оказалось даже мясо) так разморили меня после наружного мороза, что я стал задремывать, прислонившись к благодатному теплу печи.
— Повторяю: не заблуждайся насчет меня… — приглушенно, словно удаляясь, долетал до меня голос дяди Коли. — Я гад, потому что не о тебе, о себе думаю… А если не будешь соблюдать правила коммунистического общежития, я тебя того… в два счета… Поэтому — не гадить в доме, не драть обои и не лезть в спальню, когда приходит Капитолина Карповна…



Скорбное утро

Из сна меня выхватил доносящийся откуда-то снаружи приглушенный женский вой, перемежающийся слезливыми неразборчивыми причитаниями. Вскочив на подоконник, я увидел посреди заснеженного двора легкие детские саночки; к ним, опустившись на корточки, дядя Коля прилаживал веревкой светлый сосновый гроб.
Рядом смиренно рыдала, переминаясь растоптанными валенками, закутанная в линялый клетчатый платок сельская баба, промокая глаза комочком носового платка. За ее подол держался малец лет пяти в буденовке со звездой и дудел в игрушечную дудку.
— Твой будет доволен, Авдеевна, — проговорил дядя Коля, поднимаясь и сбивая на затылок кроличью шапку. — Домовина — первый сорт, по-добрососедски делал, как для себя! И скидку сделали Семёну как бывшему ударнику коммунистического труда. Так что лакировка, считай, за счет ИЧП*
— Спасибо, Степаныч, — сквозь затухающие всхлипы поблагодарила женщина. — А то ведь народ совсем одичал… Вон Пантюховы, что в красильном цехе работали… Пропили все, а отца похоронили по басурманскому обычаю — завернули в простыню да и закопали…
— Не по-христиански это, — осудил дядя Коля. — Ну, счастливый путь.
Для надежности мальца усадили на крышку гроба, и женщина под звуки дудки повлекла скорбный груз со двора.
— Ты только подумай, Барсик, что натворили долбанные демократы, — размышлял дядя Коля чуть позже, шаркая рубанком в пристроенной к дому просторной столярке. — «Коммунарку» нашу закрыли, а заработать больше негде… Сперва мужики по ночам разобрали и сдали в металлолом узкоколейку, по которой уголь в котельную возили…
Потом с Доски почета ободрали латунь… А после дошла очередь и до бронзового Ленина в клумбе перед корпусом администрации… И хотя Семёна Ясина не засудили по политической и продержали в СИЗО всего два года — домой вернулся — не жилец. Жалко бабу его…
В помещении витал терпеливый запах труда, производимая дядей Колей древесная стружка кудрявилась, разбегаясь по верстаку, над которым в бережном порядке развешаны были столярные инструменты. Всякую обработанную доску мастер нумеровал (для этого каждый раз доставая из-за уха огрызок карандаша) и аккуратно складывал в стеллаж, а готовые изделия были выстроены у торцевой стены мастерской безмолвными и безликими посланцами смерти.
Я уже понял, что приютил меня столяр от одиночества; к тому же, видимо, открыл во мне идеального собеседника, поскольку я не мог возразить его критичным, подчас запутанным умозаключениям.
— Взять тех же баб, — рассуждал он, неспешно шаркая рубанком. — Почему живу бобылем? Да потому что никому нельзя верить! Каждая наговорит тебе афоризьмов — «ах, Николай Степанович, вы прямо "новый русский!" — и готова выскочить замуж, потому что у тебя лучший дом в поселке, баня с электрическим подогревом и "жигуль" в гараже… Одной лишь Капитолине Карповне доверяю… Да и то с вечера, во время совместной рюмки… А как любовная дурь сойдет, встану к зеркалу… Нет, не верю!»
Появлению в доме Капитолины Карповны предшествовала необыкновенная бытовая активность хозяина. Он гладко выбрился, умывшись одеколоном, достал из погреба разнообразные соления, водрузил на стол бутылку водки и холодные закуски, после чего нарядился в выходной костюм, который несколько топорщился на нем, как всякая праздничная, необношенная одежда.
Женщина явилась на рубеже угасающего дня и вечерних сумерек — в шелковистом спортивном костюме с белыми лампасами, плотно облегающем ее крупную грушевидную фигуру и в цветастой шали на покатых плечах. Дом наполнился ароматным запахом выпечки, и сама Капитолина Карповна показалась мне такой же румяной, сдобной и душистой, как принесенные ею пироги.
— Еще теплые, — проворковала она, выставляя наполненную миску на стол и сдергивая с нее кухонное полотенце, после чего я сделал вывод, что живет неподалеку.
Гостья пила наравне с хозяином, кокетливо отставляя ухоженный мизинчик, играла бархатным голоском, а после по просьбе дяди Коли негромко пела печальные русские песни про одинокую рябину, деву, которая «плачет над быстрой рекой» и замерзающего ямщика. Слушая, гробовщик размягчался лицом и даже проблескивал близкой слезой.
Допив бутылку, парочка удалилась в спальню, и мне ничего не оставалось, как свернувшись на диване в гостиной, предаться сытой дреме под доносящийся из-за двери ржавый скрип кровати.
«Капочка… малыня… посмертная моя», — одышливо хрипел дядя Коля, словно прощаясь с жизнью. — «Да кончайте уже, Николай Степанович…» — в легком нетерпении отзывалась женщина.
Я невольно подумал о том, что люди, судя по всему, за первородный грех изначально наказаны недостижимостью совместного счастья. Наверное, отсюда и проистекало все зло на земле.
Капитолина Карповна приходила к нам исключительно по воскресеньям и никогда не оставалась на ночь.

_________________________________________
* ИЧП — индивидуально-частное предприятие.



Поминки

Никогда еще с таким усердием не трудился дядя Коля над очередным изделием. Для него он выбрал самые лучшие, широкие доски. («Доска доске рознь, — обычно объяснял он клиентам. — Самая добротная — от комля, а потому и самая дорогая. А если я, к примеру, ставлю от верхушки, так и цена будет другая, потому как узкая и сучки».) По бокам гроба привинчены были бронзовые ручки, крышка откидывалась на рояльных петлях, внутренности выстланы кумачом, а снаружи мастер изобразил красную звезду.
Я наблюдал, как в ходе работы гробовщик то и дело сверялся с лежащим на верстаке чертежом, тщательно шлифовал и лакировал домовину, несколько раз поправлял обтянутую шелковой тканью подушечку в изголовье и, наконец, отойдя от своего произведения на пару шагов и критически заострив взгляд, удовлетворенно проговорил: «Сам бы жил, да деньги нужны».
За гробом приехала черная «волга», которая привезла двух озабоченных мужчин в кожаных куртках и бочкообразного военного в папахе, перетянутого поперек шинели форменным поясом.
— Выполнено добросовестно и выдержано идеологически, — одобрили они творение дяди Коли, после чего, оправдывая табличку «ЛЮДИ» на заднем борту, из сопровождающего легковушку грузового фургона высыпались линялые солдатики, проворно подхватили домовину и поместили в кузов.
Свою удачу дядя Коля отметил на кухне стопкой водки и, закусывая соленым огурцом, пояснил:
— Это тебе, Барсик, не хухры-мухры… Самоубийство расследуют местные «органы», а полковник — из самой Москвы… Хотят все сделать по-тихому, без шумихи. Даже беседу со мной провели о неразглашении… Пожалуй, схожу и я на эти похороны, — заключил он после третьей рюмки. — Такое ЧП не каждый день в нашей «Коммунарке» случается.
Домой вернулся он под вечер с каким-то Валентином, молодым мордастым мужиком в простроченном пуховике и пыжиковой шапке. Гость привнес в дом едва различимые, слежавшиеся запахи стряпни, которые резко усилились, когда он снял верхнюю одежду.
— У меня в кафе одних холодных закусок двадцать пять наименований, а таких вот моченых яблочков да помидорок нет, — нахваливал он хозяйские разносолы во время поминального застолья.
— Это ж уму непостижимо, — горестно недоумевал дядя Коля, когда бутылка была ополовинена. — Герой Советского Союза, гордость «Коммунарки»… Наш фабричный пацан, выбился в летчики, а потом и в космонавты… Слава, деньги, квартира в Звездном городке… И тайком приезжает на родину, чтобы застрелиться у собственного памятника!
— А что ты хочешь? — возмущенно топорщил рыжие брови Валентин. — Семьдесят лет строили социализм! Немцев побили, покорили целину, в космос вышли… «И даже в области балета», как говорится… А тут собираются в Беловежской пуще три мудака и по пьяни уничтожают великую державу!
— И получилось, что герой есть, а Союза, которого… это самое… он герой, нет!
— Хуже, дядя Коля! — уточнил гость. — Получилось, что раз нет Союза, то нет и героя!
Выпивая и ведя беседу, Валентин не забывал подкармливать меня; вскоре я уже терся возле его ног, смирившись с кожаным запахом новых малиновых сапог гостя.
— Одного не пойму, кому выгодно… Кто затеял эту катавасию с демократией?.. Неужто опять евреи, как в семнадцатом? — недоумевал дядя Коля.
— Конечно, евреи они везде, — понизил голос Валентин. — Но на этот раз все от Америки… Сообщу тебе сведения, за которые меня при Сталине точно бы кокнули. Но сейчас не боюсь, потому что гласность и я тебе доверяю… — Он приблизился к хозяину, навалившись на стол. — В моем кафе, в «Котлета-хаусе» есть специальная комнатка для ВИП-персон… И вот поселяется как-то в нашей гостинице секретный клиент из Москвы… Ну, поддали мы с ним крепко… Еще в восемьдесят третьем году, говорит, директор ЦРУ сообщил Рейгану, ихние ученые, мол, предсказывают: в начале двухтысячных в Америке рванет главный вулкан… улуонс… еллуонст… не помню точно, да и хрен с ним. Главное — от материка ничего не останется! Вот после этого у них там и сварганили программу по развалу Союза, чтобы, значит, на наших землях разместить американцев… — Валентин округлили глаза, перейдя на шепот: — А знаешь, кому первому позвонил Ельцин после Беловежского соглашения? Президенту Бушу!
— Да не может быть… — потрясенно отозвался дядя Коля. — Эт как же нас дурят…
В этом состоянии и застала его Капитолина Карповна, явившаяся сразу после ухода Валентина.
— Капа, я такое сейчас узнал про Америку — что у меня в мозгах шарики за ролики заходят… — сообщил он, с трудом поднимаясь навстречу.
— Мне-то какое дело до вашей Америки? — с едкой усмешкой заметила женщина, в сердцах стукнув о столешницу миской с пирожками. — Позвали, а сами водкой пьянствуете с кем попало…
— Это Валентин, — оправдался дядя Коля, — у него кооперативное кафе при гостинице. На улице Луначарского…
— Позвали, а сами никакой!
С этими словами Капитолина Карповна круто развернулась и покинула дом.
— Капочка, куда же ты… — растерянно пробормотал вслед дядя Коля.
Однако, вернувшись за стол и опорожнив очередную стопку, он вскоре обрел решительную и злобную уверенность в жизни.
— Ушла… ну и хрен с тобой! — чуть покачнувшись заключил он. — Кто я и кто ты… Знаем, зачем ваши пирожки да песенки… К бизнесу моему присосаться хочешь. Нако-си, выкуси!



Тревожное благоденствие

Похоже, эта зима стала весьма удачной для процветания и расширения бизнеса дяди Коли. Из-за суровых морозов и демократических реформ жители «Коммунарки» вымирали так дружно, что в одиночку гробовщик уже не мог удовлетворить потребности населения. Выкупив соседний участок земли бывшего заведующего фабричным медпунктом Зельдовича, уехавшего за еврейским счастьем в Израиль, дядя Коля устроил в доме доктора контору, обнес свою приумноженную усадьбу глухим зеленым забором, а столярку расширил, оборудовав циркулярной пилой и электрическим рубанком. Помимо хозяина теперь тут трудились глухонемой столяр Гаврила, хмурый бородатый мужик с лесным взглядом и кудрявый подмастерье Егор, любитель побренчать на обшарпанной гитаре в отсутствие наставников.
Звуки деревообрабатывающих инструментов больно били мне по ушам, и я предпочитал проводить время в доме Зельдовичей. Там, на мансарде, куда вела стоптанная деревянная лестница, был свален разнообразный скарб — от швейной машинки в паутине и поломанной детской коляски до закопченных алюминиевых кастрюль, игрушечных паровозиков и замызганных кукол. Все это еще хранило остаточные, уходящие запахи таинственной и не слишком опрятной национальной семейной жизни, но главное — там беспрепятственно можно было точить когти о порыжевшие обои, налепленные на старые газеты, и ловить мышей, не покинувших родину вместе с хозяевами.
На первом этаже, в просторном выставочном зале, обитом светлой вагонкой, властвовала Капитолина Карповна. Она восседала с шалью на плечах в застекленной конторке на фоне прилепленного к стене изображения бесполого ангела с кротким ликом (ИЧП «Головин» дяди Коли было переименовано в «Производственный кооператив Ангел») и выписывала клиентам накладные на приобретенный товар. Упорная женщина добилась своего благодаря мужской слабости любовника и теперь ведала в кооперативе бухгалтерским учетом. Она же внесла эстетическое начало в погребальное дело, развесив над штабелями гробов еловые веночки и траурные ленты. И если раньше, оформляя проданное изделие, предлагала «самовывоз», то теперь фирма обеспечивала «доставку на дом», и гробы развозил по адресам грузовичок с изображением того же ангела.
Капитолина Карповна оказалась доброй женщиной, принесла для меня из дома две мисочки, которые наполняла молоком и сухим кормом. Мы очень сблизились, и в отсутствии клиентуры я часто оказывался у нее на коленях. Порою, поглаживая меня, бухгалтер роняла на мою шерстку слезу, и я догадывался, что она носит в себе какую-то невыплаканную женскую тайну, которую мне не дано разгадать.
Зима расставалась с природой частыми оттепелями, пласты отяжелевшего снега шумно сползали с крыш, а после наступило время искристой мартовской капели. Вслед за солидными, медлительными грачами явились суетливые скворцы и заселили свой домик на кривой березе в нашем дворе. В воздухе запахло прелой травой, оттаивающей древесной корой и влажной синевой ветров.
Все это вызывало во мне плотское томление одинокого тела, а кошачьи концерты, которые доносились по ночам, влекли за пределы зеленого забора.
Путешествуя по ближайшим окрестностям, я попытался присоединиться к местному кошачьему братству, но получил жестокую трепку. Вопреки правилам, мне не позволили утвердиться в сообществе, в честном поединке одолев назначенного противника, а попросту скандально изгнали. После этого я долго не покидал дома и, зализывая раны, пытался понять, что поставило меня в положение изгоя: мой отрубленный хвост или проживание у служителя смерти.
Разбогатевший дядя Коля, сменивший телогрейку на куртку-пуховик, нанял еще одного столяра и все реже вставал к верстаку, проводя время в конторе, где в кабинете с пузатым самоваром подписывал бумаги и угощал посетителей чаем с сушками.
И у меня, как бывало и в прежние времена, начинало тихо и неотступно саднить предчувствие большой беды.



Катастрофа

В мирный ночной стук ходиков на стене гостиной вплетался доносящийся из спальни густой, отрешенный храп утомленного женщиной дяди Коли. В открытую форточку долетали отдаленные, округлые позывные кукушки — свидетельством бессмертия и мистической загадки природного мира.
Лежа в углу дивана, я пребывал в состоянии той, казалось бы, беспричинной, тревожности, что не раз помогала выжить в предыдущих воплощениях.
Началось с того, что снаружи, у входной двери, я уловил какое-то движение, вслед за которым раздался вкрадчивый, скребущий звук чужого вторжения.
Вздыбив шерсть и прижав уши, я метнулся предупредить об этом хозяина дома.
Дядя Коля спал на спине, чернея округлившимся ртом; рядом, на тумбочке, полумесяцем розовел в стакане его зубной протез. С высокого подскока я прыгнул к сожителю на грудь (как делал всегда, чтобы разбудить), но он недовольно промычал, обдав меня запахом перегара, и спихнул на пол.
В прихожей померкло ночное освещение, и тут же умолк, судорожно отключившись, холодильник на кухне.
Люди заблуждаются, думая, что мы видим в темноте. Но в плотных сумерках спальни, чуть разбавленных неоновым уличным светом, я волне отчетливо различил две крадущиеся фигуры, проникшие в жилище на пронзительном луче электрического фонарика.
Затаившись под кроватью, я слышал осторожные звуки постороннего присутствия — мягкий топот шагов, приглушенные голоса и шарканье выдвигаемых ящиков комода.
— Обычно прятал бабло в постельном белье, — пояснял дрожащий шепот. — Или в жестянке из-под чая.
— Сейчас у него наверняка сейф. Сейф надо искать… А я займусь дедом.
Я понял, что дяде Коле грозит смертельная опасность и предпринял еще одну отчаянную попытку спасения старика: запрыгнув на постель, стал бить его лапами по щекам.
— А? Что? — вскинулся тот, просыпаясь и спуская ноги с кровати. — Чего надо?
— Надо бабки, — проговорил ночной гость, возникая на пороге спальни и направляя на хозяина пистолет. Черная маска скрывала его лицо, и голос из-под нее звучал приглушенно и зловеще. — Будут бабки — останешься живым.
— Ага… Я сейчас… сей момент… — бормотал дядя Коля, с трудом попадая в рукава халата. — Ох, господи… Так бы сразу и сказали. В стенке… под ведмедями Шишкина.
В гостиной, среди разрухи вываленных на пол вещей, их встретил второй грабитель, с таким же размытым черным лицом.
— Живо, говори шифр! — приказал он.
— Сей момент… Я сам…
Дядя Коля снял со стены картину и в луче фонарика, дрожащими пальцами, стал нажимать кнопки сейфа.
Я незамеченным прокрался в прихожую и оттуда видел все происходящее, скованный страхом и беспомощностью.
Когда пачки денег были брошены в спортивную сумку грабителей, дядя Коля надломлено упал на колени перед одним из них.
— Сынок… Генька… Я же всю жизнь положил, чтобы у тебя… все по-человечески. За что? Разве плохим отцом был тебе? Велосипед купил в пятом классе, как ты хотел… В областную лечебницу определил, когда подсел на наркоту…
Сухой щелчок выстрела прервал эти горячечные причитания, и старик ничком повалился на пол.
— Серый… Серый… — плаксиво заголосил напарник стрелка. — Мы же договаривались… Без мокрухи…
— Он узнал тебя, лоха! — огрызнулся напарник. — Не надо было пасть разевать, узнал по голосу! Я не собираюсь обратно гнить на шконке! Живо мотай в машину за канистрой!
Мне удалось выскользнуть через приоткрытую дверь, когда помещение уже наполнялось удушающим запахом бензина.



Побег в никуда

Когда я покидал усадьбу, она уже наполнялась едким, выбивающим слезу, дымом, а когда очутился на узкой пешеходной тропе, виляющей вдоль шоссе — за спиной вставало, клубясь, багровое зарево, и окрестности «Коммунарки» пронизывал панический звук пожарной машины.
Гонимый отчаяньем и страхом, я имел одно лишь желание — после всего, что произошло, навсегда скрыться от людей.
Мысли мои, похожие на спущенную с клубка и безнадежно запутанную пряжу, начали обретать некоторую стройность лишь под вечер, после того, как я облюбовал кривой ствол березы и устроился отдохнуть на безопасной высоте в гуще искореженного «пьяного леса».
Отцеубийство, которое фактически совершил сын гробовщика руками своего напарника, не выходило у меня из головы, и чем больше размышлял я об этом, тем отчетливее — сперва робкой догадкой, а после разъедающей душевной болью — вызревало во мне чувство собственной вины.
Перебирая в памяти события злополучной ночи, я вспоминал излюбленную писательскую фразу Петра Алексеевича Козлова: «Благими намерениями вымощена дорога в Ад», и моя причастность к смерти дяди Коли Головина делалась все очевидней.
Ведь если бы я не разбудил гробовщика, он, скорее всего, так и не выпростался бы из глухого похмельного сна, грабители беспрепятственно осуществили бы свой черный замысел, и хозяин дома остался бы жив.
Это открытие лишало меня опоры существования, что неизбежно сказывалось на физическом состоянии. Утратив интерес к добыче, я все реже охотился на мелких лесных обитателей и слабел день ото дня. Мои переходы светлыми майскими ночами делались все короче, и все чаще посещала мысль прекратить этот изнурительный и бессмысленный побег в никуда… В никуда, где я никому не нужен, и никто не нужен мне.
Посреди изумрудного озимого поля, под серым стогом, пахнущим прелью прошлогодней соломы, я свернулся в клубок, покорно отдавшись судьбе и надеясь тихо расстаться с нынешним своим, таким несчастливым воплощением в бездушном мире, лишившим меня не только хвоста, но и подобающего почета среди людей.
В памяти смутно проплывали картины моего великого прошлого: палуба несущегося сквозь штормы парусника, африканский берег, на белоснежном песке которого полуголые дикари то ли приветливо, то ли угрожающе щетинятся копьями… Оказалось, черные люди никогда не видели кошек, и когда я, предводитель корабельной стаи, истребил крыс и мышей, пожирающих их урожаи, туземцы несколько дней носили морякам слоновьи бивни, шкуры жирафов, антилоп и драгоценные носорожьи рога, а горсть крупных черных алмазов капитан Ричард при мне спрятал в шкатулку. В отличие от Петра Алексеевича Козлова он не разглагольствовал с собутыльниками о классовой борьбе и «лишних людях» в русской литературе, но умел по достоинству оценить кошачий подвиг: после возвращения мореплавателя на родину в предместье Лондона Хайгейт-хилл мне был поставлен памятник, известный всякому как «Кот капитана Ричарда Бентли»…
Те славные времена Средневековья канули в Лету и сейчас, осознав себя «лишним котом» погрязшей в злобных распрях России, я добровольно угасал на ее неведомых просторах в гнезде из прелой соломы, пока сущность моя не сузилось до светящейся, помигивающей точки, а потом и вовсе погасла.



Верный Джек

Сознание смутно воскресало во мне все теми же африканскими картинками: привиделись иссушенные солнцем белесые травы саванны, среди которых, приникая к земле, крался ко мне пятнистый леопард, а после я ощутил себя беспомощной добычей в его клыкастой пасти, и это стало ошеломляющим возвращением в реальность.
Хищник действительно нес меня, как носят котят заботливые мамаши, надежно зажав в зубах, но при этом не причиняя боли. Свесившись головой, я видел частые промельки его чуть прихрамывающих мохнатых лап, вздымающийся в беге черный клокастый бок с прицепившимся репейником и даже улавливал ноздрями рваное, нечистое дыхание зверя.
Лишь когда я был опущен на соломенную подстилку перед собачьей конурой — понял, что спасителем моим оказался громадный волкодав в потертом ошейнике, и вновь провалился в бездонную яму небытия.
В больной, вязкой, дреме меня преследовал острый запах псины, от которого хотелось избавиться, но для этого не хватало сил, к тому же не хотелось расставаться с мягким, обволакивающим теплом, в которое я был заключен.
Время исчезло, расплывчатые миражи прошлых жизней убаюкивали меня, а когда я, наконец, очнулся, — обнаружил, что лежу в мягком собачьем подбрюшье и спину мою бережно вылизывает шершавый язык.
Рокот автомобильного мотора и легкий скрип тормозов проник в наше тесное убежище, и опекун мой с тяжеловатой резвостью кинулся навстречу этому звуку.
— Джек, миленький, как ты тут? Все еще ждешь? Ох, господи…
Женщина в спортивном костюме и ветровке, выйдя из легковушки, отвинтила крышку термоса и, смахнув слезу, вылила в миску перед конурой дымящуюся похлебку.
От влажного аромата еды я почувствовал головокружительный приступ голода и выполз наружу на слабых, ненадежных лапах.
Джек деликатно отошел в сторону, давая мне насытиться.
Хлопнула дверца, и машина рванула с места, отбросив витой хвостик редеющего выхлопа.
Несколько дней спустя я немного окреп и даже начал испытывать интерес к окружающей действительности. Неопрятная, потемневшая от дождей конура моего спасителя располагалась на обочине довольно бойкого шоссе, была наспех сколочена из неструганых досок и укрыта толем. Неподалеку возвышалась бетонная пирамидка с автомобильной баранкой на вершине и мутноватой фотографией семьи из трех человек; молодые улыбчивые родители с двух сторон обнимали мальчика лет пяти, держащего на руках ушастую рыжевато-золотистую кошку редкой абиссинской породы.
Джек часами лежал возле этого скромного памятника, зорко наблюдая за движением транспорта и всякий раз с надеждой бросаясь к остановившемуся автомобилю.
Как я понял, он был достопримечательностью этих мест; многие проезжающие по шоссе знали историю бездомного пса и спасали от голода либо одаривали мягкими игрушками для утехи (похоже, эти же добрые люди соорудили ему укрытие).
Вскоре — из случайных разговоров автомобилистов — и мне открылась трагедия моего нового друга. Семья его несколько лет назад возвращалась с дачи и попала в автомобильную аварию, в которой выжил лишь Джек, отделавшись переломом передних лап. С тех пор он не покидает рокового места, наивно ожидая возвращения близких…
Преданность осиротевшего пса и благородство натуры вызывали у меня уважение, но в то же время лишний раз убеждали в довольно низком уровне собачьего интеллекта.



В ипостаси приживальщика

За лето я привык к запаху Джека, а также своему гнезду из соломы в углу конуры. Звуки автомобильного движения на шоссе, поначалу угнетавшие мой чуткий слух, постепенно стали обыденностью, подобно монотонному шуму морского прибоя в одном из моих прежних воплощений, когда вместе с другими кошками охранял от мышей бесценные раритеты Александрийской библиотеки.
Первое время я был слишком слаб, чтобы добывать пропитание охотой, а когда окреп и шерсть моя приобрела сытый блеск — положение иждивенца при волкодаве постепенно превращалось в пагубную привычку. Я покидал наше убежище лишь для кратких ночных прогулок по окрестностям (порою развлекаясь пойманным случайным мышонком либо птенцом), да еще чтобы справить нужду в придорожном кювете.
В дождливые дни мы с Джеком вовсе не покидали конуры, а в солнечные дремали на теплом пригорке под ветлой, ожидая, когда шоссе принесет нам очередную порцию пищи. Мимо с натужным ревом проносились громадные фуры, пассажирские автобусы и груженые самосвалы, но наши меркантильные интересы были связаны с разноцветными легковыми автомобилями, курсирующими между городом и дачными поселениями. Их владельцы из сочувствия подкармливали Джека, а через него, выходит, и меня.
Конец августа ознаменовался вереницами сопровождаемых милицией автобусов, наполненных, словно огурцы семечками, детьми, которых перевозили в город из мест летнего отдыха. А в начале сентября из остановившейся легковушки выскочила девчушка с розовыми бантами в косичках и, проворно мелькая белыми гольфами, прибежала к нашей конуре с гостинцем в руках.
— Не обижайся, Джек, это котику, — пояснила она, вскрывая пестрый пакет и вытряхивая в миску вкусно пахнущее кошачье кушанье. — Мама говорит, он тоже страдает, и ему нужен свой корм.
Этот эпизод растревожил мою душу и заставил критически взглянуть на свое нынешнее бытование. Мой косматый спаситель получал человеческое участие за преданность навсегда утраченной семье. Я же оказался при нем циничным соглядатаем, существующим за счет этой преданности, но в глубине души полагающим ее бессмысленной и наивной.
И вот доверчивая девочка своим поступком по сути уравняла мою лукавую ипостась приживальщика с бесхитростным моральным подвигом Джека. А это говорило лишь об одном: как и он, я стал знаковой фигурой на шоссе, но в отличие от пса начал получать сочувствие людей незаслуженно.
Тревожная совесть пробуждалась во мне и делала неубедительными самооправдания.
Как честный кот я должен был вернуться к истокам своего славного рода и следовать его традициям.
Мы, кошки, всегда «гуляли сами по себе», добывая комфорт своего существования гибкостью ума и ловкостью тела. Мы не нуждались в человеке, когда он еще ходил в шкурах, осваивал наскальные рисунки и сочинял у дымного костра первые народные песни. Не нуждаемся и сейчас, когда он приоделся по моде, утратил всякую способность к фольклору и по вечерам таращится в телевизор.
Это человек в давние времена понял, что нуждается в нас, и первым подал сигнал к совместной борьбе за выживание. И даже в мрачные годы инквизиции, когда кошек записали в помощники дьявола, мы оставались верны нашему сотрудничеству, спасая урожаи зерна от грызунов и утепляя семейный быт людей своим присутствием. Мы верны этому сотрудничеству и сейчас, когда на пути технического прогресса сожитель заменил нас мышеловками и ядохимикатами, но настолько оскудел душой, что заводит кошек для забавы и утешения, невольно очеловечивая домашних любимцев и даже впадая в «зооматеринство».
Представитель независимого кошачьего племени, я привык во все времена добросовестно отрабатывать получаемые от людей блага, и теперешнее мое бездельное пребывание в чужой конуре на обманной дармовой кормежке не могло продолжаться бесконечно.



Похищение

Пасмурным днем, когда скучная небесная морось вдруг сменилась бодрым всплеском солнца и в его лучах заиграла радуга, на шоссе раздались громкие хлопки. В испуге выметнувшись из конуры, я увидел, как зеленый грузовик с домашним скарбом несколько раз дернулся, исторгая сизый выхлоп, и остановился на обочине.
— Опережение зажигания, товарищ капитан! — прокричал, задрав голову, вылезший из кабины узкоглазый солдат в поношенном бушлате.
Тот, к кому он обращался, нахохлившись и кутаясь в пятнистую плащ-палатку, сидел в кузове спиной к платяному шкафу, который при движении защищал его от встречного ветра.
— С тобой, Нигматулин, не соскучишься! — проворчал он, спрыгивая на землю. — Не одно, так другое. Тебе бы ишаками управлять…
— Так точно! — с готовностью отозвался шофер. — А с движком сейчас разберусь! Разым-двазым, трызым-мрызым! — добавил он и юркнул под капот автомобиля, оставив снаружи лишь трудолюбивый лоснящийся зад.
— Какой красивый котик, — проговорила выпорхнувшая из кабины девочка в голубом берете, когда я приблизился, движимый голодом и любопытством. — Папа, можно его погладить?
— Катя, не вздумай! — высунулась в приоткрытую дверцу полная, сильно накрашенная дама, тряся протестующим подбородком. — Никогда не трогай незнакомых животных! У них может быть стригущий лишай и даже бешенство!
— Это у тебя бешенство уже который год, — негромко заметил капитан. — Конечно, можешь погладить, — разрешил он дочери. — У него вполне опрятный вид. Жаль, что хвостика нет.
Под ласковыми пальчиками незнакомки я разнежился и даже неожиданно для себя замурлыкал, поскольку, как выяснилось, соскучился по доброй человеческой руке.
— Выслуживаешься перед дочерью? — ехидно заметила женщина, покривившись злым лицом.
— Я выслуживаюсь только перед начальством, дура! — Взорвался капитан, и это стало началом семейной ссоры, в которой, как чаще всего бывает, жена нападала, а муж отбивался.
К тому моменту, как Нигматулин разобрался с мотором и он умиротворенно заурчал, женщина была в слезах, а капитан в бешенстве. Со словами «да пошла ты со своей гигиеной!» он неожиданно подхватил меня, и в следующее мгновенье я оказался в кузове грузовика.
От капитана исходил жесткий казенный запах кожи и резины, сидя у него на коленях, я видел сквозь зыбкую щель плащ-палатки, как ускользает из-под машины извилистое шоссе, а прямо передо мной покачивались мясистые, с рыжими прожилками, листья заключенного в кадку фикуса, порождая надежду на желанную рутину домашней жизни.
Я понимал, что надежда эта эфемерна, а дальнейшая судьба моя туманна и тревожна. Ведь капитан взял меня с собой назло жене, в случайном всплеске семейного разлада, и было совершенно неясно, что будет со мною, когда скандал между супругами уляжется.
За время дороги я то и дело вспоминал о Джеке, сознавая себя предателем: старый глуховатый пес мирно дремал в нашей конуре, когда я покинул ее и, наверное, огорчится, обнаружив мое исчезновение.
Единственным моим оправданием было то, что меня похитили; впрочем, надо признаться, я не сопротивлялся, поскольку давно созрел для этого похищения.



Новоселы

Однообразные военные были выстроены на асфальтированной площадке между серыми многоэтажными домами, и лица их выражали терпеливую преданность, а монолитные ряды имели цвет побуревшей осенней листвы. Вокруг лежали отвалы наспех приглаженного грунта, через рваные канавы были перекинуты временные пешеходные мостки, у подъездов разгружались фургоны с домашним скарбом, а маляры в испятнанных комбинезонах сноровисто докрашивали карусели на детской площадке.
Шло спешное и счастливое заселение военного городка.
За покрытым кумачом столом руководящий офицер в барашковой папахе, поблескивая погонами сквозь хмарь осеннего дня, торжественным мегафонным голосом выдергивал из строя очередного новосела, и его расторопный помощник вручал тому ключи от квартиры. Небольшой оркестрик тут же оживлялся гоготом духовых, играя туш, а кучкой стоящие поодаль жены военнослужащих отзывались аплодисментами, выкриками восторга и колясочным плачем перепуганных младенцев.
Когда наш капитан Волков, вслед за товарищами получил свое и, козырнув, отчеканил «служу России!», супруга его Зинаида окончательно позабыла недавнюю ссору и так расчувствовалась, что прослезилась, а после разрешила дочери взять меня на руки, чтобы первым запустить в необжитое жилище на пятом этаже.
В пустых комнатах витали запахи новостройки, гулко отдавались шаги Волковых, суетливо расставляющих мебель; я запрыгнул на диван в гостиной чтобы, с одной стороны, не путаться под ногами, а с другой — недвусмысленно заявить о намерении сожительства.
Учитывая позицию Зинаиды с ее гигиеническими требованиями, положение мое было крайне ненадежно. Но мы, кошки, существа консервативные; мне уже опостылело вынужденное бродяжничество. Ради постоянства оседлой жизни, где у меня была бы крыша над головой, миска с едой и подстилка для ночлега, я готов был понравиться даже вздорной жене капитана. Горластой женщине, которая, переодевшись в ситцевый халатик, с неожиданной энергией перемещала свое тучное тело по квартире, командным голосом давала указания мужу с дочерью и не оставляла сомнений, кто именно будет главенствовать в доме.
К вечеру, когда Зинаида накрывала праздничный стол на кухне, в дверь позвонила тоненькая блондинка в плаще со следами дождевых капель.
— Мы Ларичевы, ваши соседи снизу, — сказала она. — Не уступите на время котика, чтобы… по традиции новоселья… первым вошел в нашу квартиру?
— Конечно! — обрадовалась Зинаида. — Можете забрать… хоть насовсем!
— Нет, мама! — вступилась Катя, подхватывая меня и прижимая к себе. — Насовсем своего Бусика не отдам!
Прав был мой мудрый сожитель, советский писатель Козлов: ничто не бывает так постоянно, как временное.
Отработав у Ларичевых в однокомнатной я, вместо возвращения на «свой» пятый этаж, неожиданно был передан многодетным Хохловым со второго, а от них — и вовсе в соседний дом к толстому полковнику Звягину, и в течение недели, передаваемый из рук в руки, испытал на себе все блага и тяготы новосельного кота.
Русские армейские люди оказались совестливы и хлебосольны, а потому всякий раз не спешили расставаться со мной после исполнения моей скромной миссии. Я сделался неизменным участником праздничных застолий, в течение которых меня угощали разнообразной, не всегда полезной для кошачьего желудка, пищей. А поскольку за время скитаний я во многом утратил культуру, привитую когда-то незабвенной Софьей Яновной, то безобразно объедался, а после страдал от несварения. Другой напастью были дети, которые беспощадно тискали меня, понуждая к играм. Но самым тяжким испытанием становился тот момент, когда подогретых спиртным военных вдруг накрывала крутая волна патриотизма. На пике застолья кто-нибудь непременно поднимался с рюмкой в руке и зычным голосом командовал: «За Россию! Троекратное: дважды — короткое, третье — протяжное, с раскатами и переливами!» — «Ура! Ура!! Уррааа!!!» — громоподобно отзывались присутствующие.
Уши мои ломило от этих грубых звуков, я старался забиться под кровать либо шкаф, а главное — природа государственной преданности служилых оставалась для меня непостижимой.
Ведь до того, разбившись на группки для перекура где-нибудь на балконе, кухне либо лестничной площадке, они почем зря костерили Горбачёва, Яковлева и Шеварднадзе за роспуск Варшавского договора, из-за чего после удобных зарубежных казарм оказались на родине в «чистом поле», страдая в палатках и времянках от простуды, фурункулеза и прочих напастей, в то время как на складах не было ни мыла, ни медикаментов, ни портянок…
Возмущались, что в результате организованного Горбачёвым и Ельциным переворота американцы контролировали наши парламентские партии, а Россия превратилась в колонию Америки, поставляющей ей нефть фактически бесплатно.
Смоля сигареты, клеймили «шайку Гайдара» за «шоковую терапию», от которой люди гибли почти как в тридцать седьмом году…
И когда после таких разговоров кричали за столом «ура!» — это была очередная, неподвластная моему кошачьему уму, загадка русского характера; а, возможно, и таинственная суть его непобедимости.
«Новосельный» период жизни и деятельности превратил меня в растолстевшего телесно и заплутавшего умом кота; и когда в разгар очередного пиршества за мной пришла, наконец, Катя — я бросился к ней со всех ног.



В семье

Семейное утро начиналось с Зинаидиных упреков и назиданий дочери и мужу. Пока капитан Волков, облачившись в тренировочный костюм, делал зарядку на балконе, жена готовила завтрак, и я чувствовал, как вулканической лавой накапливается в ней клокочущая энергия недовольства жизнью. За столом больше всех доставалось Кате, которая получала от матери замечания за утреннюю сонливость («Допоздна сидишь у чертова ящика!»), вялый аппетит и неправильную осанку. А когда после чая, прихватив пакет с бутербродом, девочка спешно покидала квартиру — вдогонку ей летели обвинения в низкой успеваемости и отсутствии интереса к художественной самодеятельности.
Капитан получал свое раньше, когда посещал совмещенный санузел, где после бритья нередко оставлял на раковине пятна мыльной пены, неряшливо заминал тюбик зубной пасты и не всегда бывал точен при мочеиспускании. «Между прочим, я не прислуга! У меня диплом о высшем образовании! Почему я должна всех вас обихаживать? — возмущалась Зинаида, провожая мужа на службу. — Дочь совершенно не соблюдает режим дня и ждет, когда мама погладит школьную форму. От вашего кота на коврах шерсть, и я должна ползать с пылесосом, как проклятая! У тебя нет навыка с вечера чистить свою обувь, и это тоже на мне! А ведь туфли — лицо офицера!» «Так точно! Считай, жена, что я ударил лицом в грязь!» — ерничал Волков.
В такие минуты мне было жаль бедную женщину, которая меня откровенно невзлюбила.
Как мне уже стало известно, Зинаида была специалистом по школьной гигиене, и когда воинская часть капитана Волкова квартировала в Германии — даже преподавала в школе для детей советских военнослужащих. Но в нынешних условиях она (как и многие офицерские жены) осталась без работы и страдала в унизительной роли домохозяйки.
От безысходности существования она содержала квартиру в идеальном порядке, готовила обеды и ужины по умным кулинарным книгам, но, образно говоря, семейный очаг Волковых оставался холодным.
Ведь как протекала наша жизнь?
По будням, едва мы с Зинаидой оставались дома вдвоем, она доставала из кладовки пылесос, и я, желая сбежать от мучительного звука его работы, жался у входной двери прихожей. Со словами «пошел вон!» хозяйка выгоняла меня на лестничную площадку, иногда для убедительности поддав тапком под зад. И этот жест не оставлял сомнений: женщина всякий раз охотно избавлялась от меня и, возможно, надеялась, что однажды вовсе не возвращусь в ее жилище.
Во дворе было холодно и бесприютно, первый снег неуверенно пытался укрыть окрестности, но вскоре бессильно таял. На детской площадке покорно стыл под хмурым осенним небом задуманный как ледяная горка голубой фанерный слоненок, уплотняя мое одиночество почти до отчаяния. В поисках наружного тепла и душевных контактов я проникал сквозь приоткрытую оконную фрамугу в подвал нашего дома и попадал в едкую атмосферу многочисленных кошачьих меток, которые, смешиваясь, не давали никакой возможности определить главного владельца этой территории.
Да его и не могло быть. Тут ютились на трубах отопления, спасаясь от непогоды и дурных людей, и старые бездомные коты, утратившие интерес к жизни, и агрессивная молодежь, то и дело устраивающая потасовки, и драные самки со своим случайным потомством.
А главное — эта разношерстная публика не сложилась в кошачье братство со своей иерархией и соблюдением незыблемых правил рода. Это были недоверчивые, обозленные, выброшенные из человеческого мира и существующие на грани выживания беженцы, которых подкармливали сердобольные офицерские жены. Общение с несчастными, как я со временем понял, могло добавить мне лишь шрамов и блох.
В квартиру я возвращался, дождавшись, когда Зинаида будет выносить ведро с мусором, и в дальнейшем старался реже попадаться ей на глаза.
На кухне у нее было любимое место между мойкой и холодильником. Освободившись от хозяйственных забот, она, широко раскинув оплывшие колени, часами сидела перед небольшим телевизором, смоля сигареты и сопереживая героем латиноамериканских сериалов.
Вернувшись из школы, Катя у себя в комнате делала уроки, а после надолго приникала к экрану, управляя с помощью игровой приставки прыгающими там смешными человечками, которых надо было то ли убивать, то ли спасать.
Волков после ужина валился на диван в гостиной, где смотрел спортивные передачи, частенько там же и засыпая. А если устраивался ночевать на широкой супружеской кровати, Зинаида надевала прозрачный сиреневый пеньюар и освежала подмышки из шипучего баллончика. Впрочем, даже находясь рядом с женой, капитан не проявлял к ней плотского интереса, и у меня закралось подозрение: то ли у него на стороне есть любовница, то ли все свои мужские силы без остатка он отдает родине.
По выходным Волковы и вовсе почти не общались друг с другом, поскольку каждый после завтрака лепился к своему телевизору.
Я вообще был никому не нужен, и в конце концов пришел к парадоксальному выводу: живу в семье, которой нет.



Невольный свидетель

— Ну, что скажешь, Бусик, тебе нравится? По-моему, классная дубленочка, хоть и болгарская! Просто повезло! Потому что мой размер неходовой… Ларичева вон стояла на десять человек впереди, а ей не досталось. И хорошо, что воротничок коричневый, не маркий, а главное — обливная, в ней можно даже под дождем…
Примеряя только что принесенную покупку, Зинаида крутилась перед зеркалом в прихожей, и я впервые за все наше совместное проживание видел ее счастливой.
Бережно повесив обновку в платяной шкаф спальни, иззябшая от длительного стояния на морозе женщина на кухне хватила рюмку коньяка и отправилась в ванную отогреваться и смывать фиолетовый порядковый номер на руке.
Ободренный неожиданным дружелюбием хозяйки, я кратко поверил в свое лучшее будущее и, запрыгнув на подоконник, принялся безмятежно наблюдать привычную картину зимнего двора.
На детской площадке малышня под присмотром неповоротливых старух играла в снежки либо скатывалась с ледяной горки; желтолицые азиаты проворно скребли пешеходные дорожки широкими лопатами. Возле гарнизонного магазина понуро рассеивалась очередь неудачниц, которым не досталось болгарского импорта. И над всем этим незначительным, будничным копошением людей нависала тяжелая фиолетовая туча и сыпала на них разлапистый, косо летящий под ветром, снег.
Из ванной доносился упругий шум воды и прерывчатое, тоненькое пение Зинаиды.
Снегопад становился все напористей, день начал стремительно сгущаться в глухую тьму, и в ней ломаным беспощадным зигзагом рванула молния внезапной зимней грозы.
Этот грохот больно оглушил меня, холодные вспышки света в земном мраке наполнили мое существо давним библейским ужасом какого-то неясного, но заслуженного возмездия. Заметавшись по квартире в поисках убежища, я в конце концов обрел его в приоткрытом, пахнущем нафталином, шкафу спальни, где и забился в дальний угол.
Сознание отбросило меня во времена одного из давних моих воплощений, где так же грохотало черное небо, низвергая серу и огонь на землю содомскую; убегая от смертоносного этого дождя, мы следовали за ангелами, присланными для спасения Авраамова племянника, праведника Лота и его семьи. Я бежал последним и видел, как превратилась в соляной столб жена Лота, нарушив ангельский запрет оборачиваться. Мы поселились в пещере на берегу моря Содомского, и там Лот, приняв от дочерей вина, познал их для продления рода человеческого, ибо они посчитали, что остались на земле одни. От этого инцеста родились Моав и Бен-Амми. Но я решил покинуть семью, ибо в ней пытались добиться праведных целей неправедными путями.
Разве не было противоестественное соединение дочерей с отцом сродни порокам, за которые Бог жестоко покарал развратников Содома? И чего хорошего можно было ожидать в дальнейшем от моавитян и аммонитян, род которых пошел от греховно зачатых детей Лота?
Из наружного мира, сквозь гневные раскаты небесного грома, до меня доносились жалобные женские стоны страсти. Мысли мои путались, события далекого прошлого наплывали на нынешние, и оба теряли четкость.
В реальность вернул меня порубежный вскрик высвобождения, в котором во все времена, казалось, соединялись блаженство плоти и раскаяние разума.
В испуге выскочив из шкафа, я увидел перед собой в постели розовое, сдобное, извивающееся в одиночестве тело Зинаиды.
— Бусик… ты как здесь оказался? — бессильно спросила она, укрываясь одеялом и с трудом фокусируя на мне размытый, плавающий взгляд.
Ночью капитан опять уснул перед телевизором, и я, по обыкновению, пристроившись у него под коленями, явственно ощутил запах чужой женщины. А после бессонно размышлял над тем, что человеческая природа, похоже, неизменна во все времена. И если вожделение — естественная потребность и приманка для продления рода, то для чего созданная человеческим Богом мораль, признающая все это грехом? Не для того ли, чтобы зародить в человеке чувство вины и сделать рабом Божиим?
С почтительной благодарностью я обращал свои мысли к нашей великой кошачьей богине Баст и обнаружил, что с начала веков она мудро не посягала на нашу естественную природу, всегда была для нас суровой заступницей, но никогда не унижала запретами и назиданиями.
Это открытие позволило мне лишний раз возвыситься над человеческим стадом, и я наконец задремал, уютно пригревшись возле грешной плоти военнослужащего Волкова.



Превратности судьбы

Сидя на теплой трубе парового отопления, я слушал вопли весенней «кошачьей свадьбы», которая разыгрывалась передо мной на цементном полу подвала, и предавался самым мрачным мыслям относительно своей дальнейшей жизни.
Если прежде отношение Зинаиды ко мне было, мягко говоря, недружелюбным, то после того, как я некстати оказался свидетелем ее женской тайны, оно сделалось откровенно враждебным. Хозяйка квартиры все реже кормила меня по утрам, а едва мы оставались вдвоем после ухода Волкова и Кати — грубо выставляла за дверь. В конце зимы мне все чаще приходилось добывать корм возле мусорных баков гарнизонной столовой и коротать время здесь, среди бездомных.
Коварная женщина, которая намеренно понуждала меня на бродяжничество, при этом не упускала случая обозвать «помойным котом, который принесет в дом какую-нибудь заразу» и заставляла Катю купать меня в ванной, отчего болели уши и начинался нестерпимый кожный зуд. Что же касается неприкаянных обитателей подвала, то для них я был случайным пришельцем, сытым домашним котом…
С этой несправедливой двойственностью моего положения пора было заканчивать.
Сегодня мне представился удобный случай разубедить сородичей в том, что я избалованный людьми чужак. И соединиться со своим, пусть и ущербным, племенем, а после, возможно, и возглавить его. Достаточно было отвоевать право первенства в брачном ритуале, в центре которого изнемогала, окруженная осторожным кольцом претендентов, самка трехцветной масти.
Я уже начал было сучить лапами перед прыжком на пол, но тут надо мной резко лязгнула захлопнувшаяся фрамуга едва возвышающегося над землей подвального окна, в узкой щели света промелькнули на первой весенней травке человеческие сапоги. Это не предвещало ничего хорошего: перекрыта была единственная лазейка, ведущая на волю, и все мы оказались в западне.
— Хватай за шкирку и не давай им переворачиваться на спину, — раздался грубый деловитый голос, когда двое мужчин в телогрейках и рукавицах, распахнув входную дверь, обозначились в ее сумрачном проеме.
Вооруженные сетчатыми сачками на длинных рукоятках, они приступили к черному своему делу, и первой пленницей стала наша нынешняя невеста, которая не оказала никакого сопротивления насилию и даже, видимо, не поняла, что с нею произошло.
Подвал наполнился белесой пылью, взбиваемой изломанно мечущимися обитателями кошачьего пристанища, визгом отчаяния, злобным шипением протеста и матерными восклицаниями ловцов.
— Гляди-ка, а этот даже в ошейнике, — заметил один из них, прежде чем запихнуть меня в мешок.
— Да какая разница, — гоготнул его напарник. — Главное, блин, чтобы прыть была.
Потом были громкие стенания собратьев, трясущихся, судя по всему, где-то рядом со мной в кузове грузовика. Его смрадный выхлоп залетал снизу, сбивая дыхание; я орал вместе со всеми, пытаясь расцарапать плотную ткань моего узилища, сквозь которую едва проникал дневной свет, но вскоре осознал тщетность своих попыток и решил экономить силы для неясного будущего.
Опыт моих земных воплощений подсказывал: если мы имеем дело с санитарными службами местных коммунальщиков — везут нас, видимо, в коллектор для бездомных животных. А оттуда возможны три пути: обладатели густой и пушистой шерсти попадут на живодерню, чтобы оставить по себе память дамскими шляпками и шубками; других ждет судьба моего несчастного дачного друга Бакса, и лишь редкие счастливцы могут попасть «в хорошие руки»…
Однако, как выяснилось, нам была уготована совсем иная судьба.
Первое, что уловил я ноздрями, когда машина остановилась, был дымный запах шашлыка.
Когда же наши похитители вытряхнули свою добычу из мешков — мы оказались посреди просторной лесной поляны; на окраине ее курился мангал, над которым махал картонкой, взбадривая угли, тучный повар в несвежем белом халате. За дощатым столом, уставленным батареей бутылок, пировали несколько вооруженных мужчин в пятнистом камуфляже, однообразно схожих круглыми, коротко стрижеными, головами.
Наше появление они приветствовали оживленным гоготом и покачиваясь, вразнобой начали подниматься со скамеек.
— Не спешите, братаны! — упредил их веселый голос. — Пусть они типа очухаются!
Я, конечно, догадывался, что доставили нас вовсе не для того, чтобы угостить жареным мясом; известна была мне и беспредельная подлость человеческой натуры. Но даже при всем этом не мог предположить, что когда-то стану мишенью пьяной стрелковой забавы.
Собратья мои, потрясенные пленением и дорогой, не сразу пришли в себя и не готовы были к спасительному бегству. Покачиваясь на неуверенных лапах, они стали разбредаться в разные стороны, но подогретые спиртным «братаны», в нетерпеливом азарте охоты, стали палить в них, окропляя молодую траву кровавыми брызгами.
У меня хватило сил на несколько панических слепых прыжков, после чего я оказался за морщинистым стволом старой ели, где и затаился. По сторонам кувыркались с воплями посмертного отчаяния мои подстреленные сородичи; куски древесной коры, ссекаемые пулями, разлетались надо мной в замутненном пороховыми газами воздухе. От ужаса прижав уши и припадая к земле, я рискнул доползти до поросшей белесой пушицей мочажины, и вокруг меня наконец сомкнулась спасительная зелень кустарников.
Подгоняемый звуками стрельбы, я пустился наутек сквозь влажный весенний лес, а когда они затихли — рухнул без сил на изумрудной лужайке, помеченной желтыми цветами купальницы.
Очнувшись, я увидел неподалеку, на старом пеньке, довольно крупного самца, который старательно вылизывал раненую переднюю лапу. Время от времени он поднимал голову от этого занятия и улыбался малиновым лучам заходящего солнца. Этот короткошерстный, беспородный, как и я, чужак был мне незнаком (видимо, подвал военного городка явился для него случайным разовым прибежищем), но при этом проявил добрую готовность к сближению. Стоило мне приподняться, как он спрыгнул на землю и потянулся для приветствия. Мы коснулись носами, и я понял причину его клоунской мимики: белые пятна на широкой плутовской физиономии располагались по углам рта, отчего кот казался постоянно, бесшабашно улыбающимся.
Я с готовностью принял его дружбу, ибо сам, подверженный изысканиям разума и терзаниям совести, постепенно превращался в зануду-ипохондрика вроде телеведущего Гордона, чьи передачи о несчастных женах и пьяницах-мужьях так любила смотреть у себя на кухне Зинаида Волкова.
После сегодняшних событий я был потрясен очередным предательством людей и впал в глухую тоску. Что же касается моего нового напарника, то он, как выяснилось позже, вообще предпочитал не углубляться в неведомые либо несправедливые заморочки жизни и, будучи поборником действия, воспринимал каждый день как добычу, которую следует закогтить и использовать в свое удовольствие. И, как я со временем убедился, невольный оптимизм его внешности вполне совпадал с оптимизмом души, наработанным житейским опытом.
По мере того, как мы несколько дней пробирались сухим сосняком, расположенным между шоссе и железной дорогой (и с той, и с другой стороны доносились отдаленные гул и грохот опасного человеческого присутствия) — мой спутник выявлял качества опытного бродяги, и мы бывали сыты охотой и мелким воровством в дачных поселках, а также всегда комфортно устраивались на отдых в нежилых либо заброшенных постройках.

И если я после всего пережитого окончательно утратил смысл и направление дальнейшего движения по жизни, мой товарищ видел смысл в самом факте движения, более того — вел меня, как позже выяснилось, к определенной цели.



Кошачий рай

После недели скитаний мы вышли берегом зеркально недвижного озера на теплый песчаный взгорок. Там, за зеленым забором, среди медноствольных сосен толпились, окруженные цветочными клумбами, нарядные домики и, казалось, весело перемигивались солнечными отблесками окон. Среди них изредка прошмыгивали деловитые люди в легкой сиреневой униформе и медицинских шапочках. В центре этого небольшого поселения пестрела обустроенная в тени ветвистой липы игровая площадка, где под присмотром скучающего охранника карабкались по наклонным лесенкам, забавлялись цветными мячиками либо вальяжно пластались в гамаках ухоженные кошки самых разных пород. Эта красочная картинка покоя и благополучия так потрясла меня, что показалась видением из японского телевизионного мультика о кошачьем царстве, что доводилось смотреть с Катей Волковой.
Я буквально оторопел, но мой спутник повлек меня мимо стоящих на асфальтированной площадке раскосых иномарок к неприметному лазу под забором, куда и удалось проскользнуть.
Едва мы склонились утолить жажду из чаши небольшого декоративного фонтана, как рядом возникла гибкая девушка в униформе.
— Марьванна, Арлекин вернулся! — радостно выкрикнула она в пространство.
Спустя несколько минут мой спутник попал в объятия округлой ласковой старушки в седых кудряшках вокруг шапочки.
— Ах, ты проказник, ах, предатель, — приговаривала она, тиская кота и целуя между ушей. — Мы с ног сбились, по всем окрестностям искали, лишились премиальных из-за тебя…
— А этого куда? — поинтересовалась девушка насчет моей персоны.
— Лерочка, ты будто первый день в нашем «Эдеме», — был ответ. — В процедурную к Гамлету, и дальше — обычным порядком. — А мы пойдем лечить раненую лапку.
В нежилой, казенной чистоте комнаты витали знакомые, лекарственные запахи ветлечебницы. В углу стоял стеклянный шкаф, на полках которого жутковато посверкивали никелировкой медицинские приспообления, предметы человеческой помощи насилием; посередине помещался высокий смотровой стол под клеенкой, куда меня и положила Лера, крепко удерживая за холку. Гамлет — тучный усатый мужчина с печальными глазами — внимательно исследовал меня, взвесил и сделал уколы.
— Судя по экстерьеру, нормальный репродуктивный кот, — заключил он, когда все было закончено. — Возраст от полутора до двух лет. Имеем недовес триста граммов. Остальное покажут анализы.
— Мы откормим! — с готовностью пообещала Лера, сгребая меня на руки. — Такой красивый котик. И возраст подходящий.
— Тогда в гигиеническую и дальше на карантин. Ах, Лерочка, вы разбиваете мое сердце…
— Предсердие или желудочек? — звонко отшутилась девушка. — Я люблю вас, Гамлет Ашотович… как отца. Даже… как дядю!
В ванной с белыми кафельными стенами Лера искупала меня, умастив ароматным пенистым шампунем и высушила под феном.
В карантинной окна до половины выкрашены были белой масляной краской, а вдоль стен тянулись глубокие стеллажи, где, в просторных ячейках, отлеживались несколько кошек. Впрочем, пребывание там, судя по всему, было делом добровольным, поскольку другие — в основном беспородные — обитатели узилища свободно разгуливали по полу, лениво развлекались мелкими игрушками либо, привстав на задние лапы, скребли обмотанные веревкой столбики когтеточек.
Мой напарник с перевязанной лапой, сохраняя индивидуальность, возлежал на подоконнике. С блестящей и распушенной после купания шерстью, он выглядел крупным и многозначительным котом.
«С Арлекином, брат, не пропадешь», — читалось в его взгляде.



Бездельные будни

Время на карантине протекало однообразно и медлительно, поскольку почти лишено было значимых событий. Кормили нас, как и положено, раз в сутки, в один и тот же час — ближе к вечеру. В рацион входили помимо сырого мяса и рыбы вареные овсяные хлопья, картошка и рис. Все это подавалось в идеально чистой посуде, всегда с чашкой свежей воды. Арлекин — на правах всеобщего баловня и старожила — получал свою излюбленную куриную печенку, я же предпочитал говядину. Каждый обитатель отделения поедал свое, в зависимости от вкусовых пристрастий. За этим строго следила наша всеобщая любимица хохотушка Лера, которая приносила корм и вовремя убирала недоеденное, чтобы не прокисало.
Она же, сверяясь с записями в блокноте, всякий раз уносила кого-нибудь из нас на осмотр, уколы и взвешивание.
За время этих процедур я узнал о себе, что достиг необходимых четырех с половиной килограммов веса, не испытываю стресса, когда берут кровь, а также «прошел вакцинацию».
Все это было слишком хорошо, чтобы не насторожить. Весь мой опыт предыдущих воплощений убеждал: человек не такой простак, чтобы делая «братьям меньшим» благо, не потребовать чего-то взамен.
Так что же потребуют от меня?
С этим мысленным вопросом я, вполне естественно, мог бы обратиться к Арлекину. Однако напарник мой после того, как была снята повязка с его лапы, в небольшом и текучем контингенте изолятора (одних кошек уносили навсегда, другие прибывали) не без труда все же смог утвердиться как альфа-самец, и в его улыбке мне стала чудиться некая снисходительность.
Сидя в своей ячейке на второй полке стеллажа, я размышлял о самом худшем: не является ли мой новый друг провокатором, вроде козла, ведущего стадо на бойню? А что, если наша встреча была не случайной, и он преднамеренно заманил меня к людям, проводящим над кошками какие-то неведомые и ужасные опыты? И не выйдут ли мне боком парная говядина и ароматный пенистый шампунь?
Эти мысли преследовали меня, а рваные, тревожные сны наполнялись самыми тягостными картинами из предыдущих жизней.
С паническим замиранием сердца, я вновь переживал события средневековой Шотландии, жестокий обряд «Тэйгхарм», когда в ночь с пятницы на субботу длинноволосые колдуны собрались на пустыре, чтобы при свете полной луны сжечь кроме меня еще тридцать девять кошек и обрести дар «двойного зрения», способность видеть то, что недоступно простым смертным. Запах паленой плоти, истошные вопли несчастных собратьев, извивающихся на острых прутьях в дымных языках пламени под гнусавое бормотание заклинаний, — все это нахлынуло на меня памятью былых и страхом новых страданий в нынешней моей судьбе.
Всякий раз, возвратившись в реальность после кошмара воспоминаний, я испытывал новую, крутую жажду текущей жизни, и в этом заключалась ее непостижимая загадка: как бы ни тяжелы были невзгоды моего очередного земного существования, я цеплялся за него до последнего вздоха, хотя прекрасно знал: в горних высях, куда сопроводит меня богиня Баст, бессмертной душе моей уготовано блаженство всеобщей любви, — вплоть до следующего воплощения в телесную оболочку.
Так было и сейчас: я понимал, что рано или поздно покину изолятор, и в дальнейшем, чтобы сохранить свою шкуру и «репродуктивность» в случае смертельной опасности, — надо быть готовым к бегству.



Новые открытия

— Этого красавца можно переводить в донорскую, — деловито сообщил в процедурной Гамлет, ставя в штатив пробирку с моей кровью.
Как обычно, я был распластан на холодной клеенке стола; одна рука медсестры мягко, но плотно удерживала меня за холку, другая прижимала к месту укола пощипывающую ватку.
— А вас, дорогая Лерочка — с именинами, — улыбчиво продолжил ветеринар. — В справочнике имен сказано, что святая мученица Валерия скончалась за веру Христову как раз в этот день.

Как на горной на дорожке я повстречал тебя,
Твои черные глазенки свели меня с ума.
Вай, вай, дорогая, вай, вай, золотая
Ты в сердце у меня! —

неожиданно запел он, слегка приплясывая и колыхая животом. Потом, занырнув рукой в карман халата, игриво проговорил:
— Ваше желание, наше исполнение. Ваш камень-талисман — гранат.
— Какая прелесть, — восхитилась Лера, принимая раскрытую коробочку. — Прямо как в рассказе Куприна… Но я, право же, недостойна такого подарка, Гамлет Ашотович…
Мне хватило мгновенья, чтобы сообразить, что руки девушки упорхнули с меня. Упруго, по крутой дуге соскочив на пол, я прошмыгнул в щель приоткрытой двери, больно ударившись лопаткой, и выметнулся в солнечный день.
Этот неосмысленный и внезапный побег не был частью моего спасительного плана, а всего лишь реакцией на длительное карантинное заточение, импульсивным (и, по сути, неразумным) стремлением к свободе. Было глупо и несвоевременно покидать кошачий рай с его крышей над головой, медицинским уходом и ежедневной говядиной лишь потому, что в одичавшей капиталистической России я заразился недоверием к людям. Ведь были же в моих жизнях и благочестивый Ной, взявший в свой дом после того, как я спас ковчег от мышей, и мудрый Моисей, который нес меня на руках по раскаленным пескам при бегстве из Египта, и отважный морской капитан Ричард Бентли, поставивший мне памятник в Хайгейт-хилле… наконец, Пётр Алексевич Козлов, хотя и материалист, зациклившийся на классовой борьбе, но с добрыми, пропахшими трубочным табаком, руками…
Я уже начинал раскаиваться в своем поступке, когда мчался по асфальтированной дорожке, обсаженной декоративным кустарником, но стремительная инерция движения несла меня вперед; взлетев на голубенькое крыльцо ближайшего дома, я проскользнул внутрь через дверную заслонку для домашних питомцев и замер в ошеломлении посреди обширной комнаты.
Золотистые занавеси на окнах приглушали наружный свет, а от тихо урчащего кондиционера под потолком веяло живительной прохладой приморского бриза. Это сравнение пришло мне не случайно: у стены пошевеливалась синева громадного аквариума, оживляемая разнообразными рыбами. За их плавным скольжением сквозь зеленые водоросли лениво следило несколько породистых кошек, развалившихся на массивном кожаном диване. Тут была редкостная рыжеватая гладкошерстная абиссинка с узкой мордой и большими ушами; длинноногая глазастая сиамка, похожая на ягненка своей вьющейся, как каракуль, пятнистой шерстью; отметил я и полосатого шотландского фолда с висячими ушами. Но при всем разнообразии индивидуумов, собравшихся здесь, в них угадывалось нечто общее, что несколько позже я определил как печать равнодушия и пресыщенности.
Во всяком случае, мое неожиданное вторжение не вызвало у обитателей этой кошачьей гостиной никакой реакции. Так в древнеримские времена пирующие за триклинием патриции не замечали обслуживающего их раба.
Чтобы заявить о себе, я уже готов был вцепиться в толстяка фолда, но тут меня подхватили знакомые проворные руки, и раздался весело-укоряющий голос медсестры Леры:
— Так вот ты где! А между прочим, донорским сюда не положено!



Тайна ржавой пустоши

С переводом в донорскую наша с Арлекином жизнь во многом оставалась прежней. Почти такой же — с ячейками для отдыха, игрушками и когтеточками — была комната, в которой мы теперь обитали, разве что белила на окнах заменяли пластиковые жалюзи, а на стене висел портрет плечистого бородача в малиновом пиджаке. Местная уборщица тетя Даша, рыхлая женщина в линялом халате, относилась к этому произведению искусства с явным почтением. «Надо бы протереть, а то хозяина совсем мухи засидели», — заботливо отмечала она, выкручивая над ведром мокрую тряпку, но так ни разу и не осуществила своего намерения.
Было нетрудно догадаться, что кошачий городок принадлежал этому богатому — судя по толстой золотой цепи на шее и бриллианту в перстне — господину.
В первой половине дня Гамлет регулярно брал у нас кровь, которую медсестра Лера переносила в лабораторию к старушке Марьванне, и после мы получали полную свободу передвижения в пределах огороженной территории.
Это послабление в режиме поначалу вызвало у меня недоумение: ведь лаз под забором, через который мы сюда проникли, существовал; даже наверняка был не единственным, а значит, у каждого была возможность покинуть неволю!
«Не будь наивным, дружок, — передал мне Арлекин умную мысль. — Люди не дураки. Бездомная кошка всегда держится возле того, кто ее кормит».
Это было удручающее открытие. Ведь в глубине души я считал себя исключительным котом, а, выходит, разделяю судьбу зависимых от куска мяса посредственностей.
За время наших совместных прогулок мой старший друг ознакомил меня со всеми службами «Кошачьего Эдема». В спа-салоне, где витали тонкие ароматы духов, лаков и шампуней, нашим породистым сородичам, находящимся «на передержке», пока их владельцы отдыхали на тропических островах, приветливые девушки в сиреневой униформе делали массажи, купали в минеральных и даже грязевых ваннах, стригли когти и сооружали прически. В кошачьем ресторане, похожем на сказочный теремок, их кормили изысканными яствами. А в лазарете перемогались забинтованные, в жестких корсетах и воротниках, пострадавшие от автомобильных аварий, пожаров и бандитских разборок питомцы «новых русских».
«Вот этим мы и отдаем свою кровь», — пояснил Арлекин.
«Это благородно», — отметил я не без тайной гордости.
«Благородно, если бы не человеческая подлость».
На другой день, по своим старым меткам, Арлекин вывел меня на окраинный пустырь. Там пришлось на время затаиться в рыжем бурьяне, избегая встречи с мрачным мужиком в комбинезоне, проходящим мимо с пустым мешком и лопатой на плече.
«Могильщик с кладбища Ржавой Пустоши», — послал мысль мой спутник, и от нее повеяло холодом, вздыбившим шерсть на загривке.
По натоптанной тропе мы вышли на пустырь с беспорядочными холмиками захоронений; одни из них рыжели свежим грунтом, другие поросли случайной травой, а иные даже были ограждены покосившимся пластиковым частоколом и снабжены картонками с вылинявшими, размытыми письменами.
«Наша донорская — фабрика смерти, — уточнил Арлекин. — Все очень скоро становятся отработанным материалом и попадают сюда».
«Зачем же ты вернулся?»
«Возраст. Оказался уже слаб для свободы. А ты молод и теперь неплохо откормлен. Тебе надо бежать».
Впервые улыбка его показалась обреченной, и мне открылась вдруг трагедия друга, которого чуть было не заподозрил в предательстве и двойной игре. Оказывается, поведение его, с первого дня нашего знакомства, было всего лишь бравадой находящегося на грани отчаяния стареющего кота, жалкой попыткой доказать себе и мне, что он еще не сдался и способен противостоять испытаниям жизни.
«Беги, бесхвостый, — напутствовал Арлекин. — Беги, пока эти "новые русские" не выпили всю твою кровь. У них теперь единый бог: Бабло, и ему они приносят в жертву не только кошек, но и людей».



Камо грядеши?

Сбежал я на другой день, во время нашей очередной прогулки. Арлекин проводил меня до известного нам лаза под забором и, круто развернувшись, потрусил прочь, чтобы не впадать в сантименты расставания.
Признаться, мне тоже было не по себе от неизбежной разлуки, но — такова уж кошачья природа — собственная шкура нам дороже всего, а потому испокон веков мы в первую очередь озабочены ее спасением.
В моем положении дезертира это означало, что — пока меня не хватились в «Эдеме» и не начали поиск — нужно было как можно быстрее удалиться от злополучного места, а потом уж решать свою дальнейшую судьбу.
«Куда идти?» — размышлял я после утомительного дневного перехода по берегу озера, устроившись в развилке растущей над водой сосны. Не скрою, с того момента, как покинул подмосковную писательскую дачу, я не раз с благодарностью вспоминал Софью Яновну, с самого начала заключившую меня в теплый кокон своей доброты, и Петра Алексеевича Козлова, с которым хотя и были размолвки, но установились близкие отношения мужской солидарности. Но гораздо важнее была для меня память об их московской трехкомнатной квартире с запахом трубочного табака, где в мягком кресле так уютно было засыпать, а утром играть в прихожей с пластиковым мышонком, где мною были протоптаны невидимые тропинки в кабинет писателя к его тахте, в ванную к лотку с наполнителем и на кухню к мискам с водой и сухим кормом…
Известно: мы, кошки, привыкаем не столько к сожителям, сколько к дому, и чем дольше скитался я, сбежав от Козловых, тем сильнее тосковал по оседлой жизни городского кота. Так что в моем решении двигаться в сторону Москвы был всего лишь трезвый расчет вернуть утраченный комфорт жизни, а вовсе не ностальгические воспоминания о некогда близких людях. Не зря же Зигмунд Фрейд когда-то сказал: «Хотите научиться любить себя — понаблюдайте за моей кошкой».
Я был уверен, что Козловы не забыли меня и будут рады моему возвращению. Ведь люди обзаводятся кошкой из эгоизма и в конце концов становятся узниками собственных слабостей. А это самое надежное заточение.
И если все это так, бывшие сожители из опасения моего нового побега, вполне возможно, на этот раз откажутся лишать меня, выражаясь языком ветеринара Гамлета, «репродуктивности».
Повинуясь древнему инстинкту, вложенному в нас великой богиней Баст, теперь я в пути неукоснительно придерживался избранного направления, подобно птицам, совершающим сезонные перелеты. Само же путешествие, хотя и не исключало опасности встречи с человеком, собакой либо диким зверем, я переносил достаточно легко, умудренный осторожным опытом вольной жизни.
Стояло жаркое, сухое лето, перелески, рощицы и луга изобиловали птицами и мелкой живностью, давая мне не только пищу, но и укрытие для отдыха.
И все же я был взращен как домашний кот, и мне всякий раз требовалась передышка от бродяжничества, что неизбежно толкало меня к людям.
В то утро, обогнув курящийся едким дымом торфяник, я оказался в пойме извилистой серебряной речки, и когда, закогтив на песчаном мелководье доверчивую плотвичку, приступил к еде, из-за кудрявых прибрежных ивняков пробился медный трубный сигнал, а после послышалась и звонкая россыпь детских голосов.
Часом позже я уже наблюдал, затаившись в бузине, как под командой спортивного юноши в майке и трико с лампасами марширует на волейбольной площадке ребятня в синих галстуках, скандируя:

Пусть в России будет чисто,
Не рожайте коммунистов!

— Левой! Левой! — покрикивал тренер. — Берлянд, держи шаг! Отправлю на кухню картошку чистить! Левой!

С нами Ельцин и Кобец,
Хунте наступил конец! —

дружно ликовали дети.

Мы счастливые ребята,
Россияне-демократы!

В комнате, куда принесли меня девочка и мальчик (я не сопротивлялся пленению, поскольку от детей еще не получал зла), за письменным столом, под портретом Ельцина, сидела сухопарая седая женщина в мужском костюме, морщась от курящейся в зубах сигареты, и сосредоточенно подписывала бумаги.
— Вот, Лидия Ивановна! — радостно доложила девочка. — Мы его нашли!
— Кого это… «его»? — послала та недоуменный взгляд из-под очков.
— Ну, который… — пояснил мальчик, — и днем, и ночью… по цепи кругом…
— Кот ученый! — выпалила девочка, сажая меня на край стола.
— А с чего это ты взяла, Копылова, что он ученый? — скупо усмехнулась Лидия Ивановна, перекладывая сигарету в угол рта и рассматривая меня в упор.
— Он столовскую котлету не стал есть! — сообщил мальчик.
— Из чужих рук не берет, — пояснила девочка. — Значит, воспитанный.
— На такую котлету и невежа не польстится… — вздохнула Лидия Ивановна и про себя добавила: — Довели коммуняки страну…
— И потом на нем ошейник, — заметил мальчик. — Значит, домашний.
— Пожалуй, ты прав, Скворцов… — задумчиво проговорила Лидия Ивановна и, минуту спустя, решительно сняла трубку телефона: — Трофимыч, зайди.
Вскоре явился в синем сатиновом халате полный, с вислыми седоватыми усами, мужчина, привнеся с собой залежалый складской запах.
— Кота вымыть и поставить на довольствие, — приказала Лидия Ивановна.
— Это как?.. — не понял Трофимыч.
— Как помощника библиотекаря. Дошло до того, что мыши корешки книг объедают.
— Понято, — качнул корпусом Трофимыч. — А как звать-то его будем?
— Баюн. Кот Баюн.



Лагерная жизнь

Утро начиналось с простуженных звуков горна, после чего детский оздоровительный лагерь оживал и в дальнейшем существовал в разумной муравьиной суете.
Сперва мальчики и девочки — по отдельности, — весело обмениваясь тычками и подзатыльниками, устремлялись под навес к длинным рукомойникам, сточные корыта которых напоминали мне поилки для степного скота времен моего пребывания у сарматских кочевников. Потом, построенные в ряды на волейбольной площадке, дети совместно совершали наклоны, приседания и прыжки под руководством того самого парня в спортивном облачении. После завтрака в столовой, пропахшей тушеной капустой, они, выкрикивая уже известные мне речевки, строем отправлялись купаться на запруду. Там после свистка молодого тренера шумно и радостно бросались в воду, ограниченную гирляндой поплавков, резвились до мурашек и неохотно выходили на берег по тому же беспрекословному сигналу.
Каждый день этих подрастающих людей России выстраивался по командам и сигналам наставников, и мне невольно приходило в голову, что методы воспитания угодных властям граждан остались те же, что и в рабовладельческой Спарте. И краеугольными камнями этого воспитания, как и в древности, были дисциплина и патриотизм.
Что же касается меня, местом моего проживания и охоты стала библиотека, где робко хозяйничала Люба — тихая девушка с цыплячьей грудкой и испуганным взглядом увеличенных стеклами очков сиреневых глаз. Ночью я азартно истреблял мышей, а днем либо отсыпался на коврике под портретом Толстого, либо обследовал окрестности.
Под рассохшейся въездной аркой, обжитой воробьиными гнездами, располагались металлические ворота, наспех выкрашенные в голубой цвет демократии, сквозь который явственно проступало изображение серпа и молота. По их сторонам высились покрытые пожелтевшими белилами детские фигуры горниста с отколовшимся локтем и барабанщицы без палочек. Тополиная аллея вела на центральную площадь лагеря, где над чахлой цветочной клумбой возвышался густо помеченный птицами бюст Ленина, а вокруг чаши бездействующего фонтана водили хоровод, взявшись за руки, гипсовые пионеры ушедшей эпохи.
Все это производило впечатление государственной растерянности и забвения; и все же, на руинах старого мира, — усилиями начальницы лагеря Лидии Ивановны и ее немногочисленного штата — выстраивались символы новой страны: оказывается, я появился в «Юном газовике» как раз в тот момент, когда вся жизнь коллектива была сфокусирована на подготовке к новому празднику демократической страны — дню Гордости России.
Приближение его угадывалось во всем: наспех побеленный известкой надворный туалет был обильно засыпан хлоркой, острый запах которой стелился над землей; младшие обитатели лагеря сосредоточенно бродили по территории и собирали мелкий мусор в пластиковые пакеты; старшие развешивали над танцплощадкой цветные флажки и гирлянды электрических лампочек, распиливали упавшую на окраине сухую ольху для вечернего костра, покрывали серебрянкой мертвый пионерский фонтан и под руководством завхоза Трофимовича сковыривали бюст Ленина с клумбы.
Но главные события происходили в лагерном клубе, где шли — под непосредственным надзором начальницы — репетиции песен, танцев и декламаций.
На сцене, на фоне синего, намалеванного на тыльной стороне натянутых обоев лукоморья, высился кряжистый картонный дуб с выкрашенными акварелью листьями, сооруженный с помощью вожатых лагерным библиотекарем, студенткой художественного училища Любой. Ему — по замыслу Лидии Ивановны — предполагалось стать идеологической сердцевиной предстоящего торжества, в котором и мне отводилась своя роль.



День Гордости

— Дошло до того, что вы уже и Пушкина не читаете! — выговаривала Лидия Ивановна, — в очередной раз заглянув к нам на репетицию в клуб. — Вам подавай телевизионные игрульки и стрелялки! Но ведь Пушкин — «наше все»! А его «Руслан и Людмила» — не только поэма о чистой и преданной любви, но и гимн несокрушимому русскому духу, который способен одолеть и злого колдуна Черномора, и внешнего врага вроде Фарлафа! А если пошевелить мозгами, можно в ней обнаружить и символический ряд, весьма созвучный нашему времени!
— Мы шевелим, Лидия Ивановна, — краснея, отзывалась библиотекарь Люба. — Дуб у лукоморья… как вы объясняли, — это могучая новая Россия, омываемая семью морями, «тридцать витязей прекрасных» — наши доблестные вооруженные силы, «кот ученый» — символ науки и просвещения…
— А наш Баюн — молодец! — похвалили начальница, привычно разминая в пальцах новую сигарету. — Прекрасно справляется с ролью!
Похвала строгой женщины была мне приятна, но, откровенно говоря, не требовалось большого ума, чтобы изображать выпавший на мою долю пушкинский персонаж.
Копылова и Скворцов, некогда пленившие меня в бузине, каждую репетицию начинали с того, что пристегивали к моему ошейнику картонную «златую цепь», и, пока поочередно декламировали стихотворный текст поэмы, я прохаживался взад-вперед около рукотворного дуба, иногда для пущего эффекта привставая на задние лапы. Затруднения возникли лишь из-за очков, которые водрузили на меня. Сквозь них я плохо видел и периодически срывал лапой, пока дрессировщики не догадались удалить стекла, оставив одну оправу.
В праздничный день, когда самодеятельные артисты, волнуясь перед выступлением, толклись за кулисами сцены, из-за пыльного бархатного занавеса слышался веселый гвалт набивающейся в зал лагерной ребятни. Я, как обычно, был посажен возле поэтического дуба — под надзором Вари Копыловой, которая приглядывала за мной, одновременно повторяя по бумажке текст своего предстоящего выступления. Над нами восседала на ветке изготовленная из папье-маше библиотекарем Любой русалка, круглым блудливым лицом схожая с Масленицей, которую когда-то весело сжигали при мне язычники в конце зимы; от ее присутствия на дереве мне становилось празднично и нестрашно.
Наконец, на просцениуме раздались уверенные шаги, шум отодвигаемых стульев у стола президиума, и жесткий микрофонный голос начальницы лагеря произнес:
— Дорогие ребята! У нас сегодня большой праздник — день Гордости России! Новый светлый праздник, учрежденный в честь избрания двенадцатого июня девяносто первого года первого президента России Бориса Николаевича Ельцина!

Команда демократов — сила,
Она путчистов победила! —

дружной речевкой отозвались звонкие голоса из зала.

Ельцин — славный сын народа,
Вместе с ним пришла свобода!

— Молодцы! — похвалила Лидия Ивановна. — А теперь скажите, что вы знаете о нашем славном «Газлифте»?
— Всенародное достояние! — откликнулись дети. — Сила России!
— Правильно! — одобрила начальница. — «Газлифт» — наш спонсор, самое крупное акционерное общество в мире по разведке, добыче и транспортировке российского газа во все уголки земли! У нас высокий гость! Поприветствовать вас в день Гордости России приехал один из владельцев «Газлифта» уважаемый господин Ахмет Сеидович Сулейменов!
Кратко поздравив детей и администрацию лагеря с праздником, высокий гость в заключение произнес:
— В этот торжественный день я привез вам привет от нашего председателя совета директоров Авенира Львовича Лейбовича и бонус от «Газлифта» на благоустройство лагеря.
— Мы отстроим новый туалет! — благодарно откликнулась Лидия Ивановна.
— И закажем бюст Гайдара! — добавила библиотекарь Люба.
После этого тяжелый занавес был раздвинут, обнажив сцену с декорациями, и концерт художественной самодеятельности начался.

У лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том:
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом… —

бойко продекламировала Варя Копылова.
Я приосанился и начал умываться лапой. Вся сцена, а особенно мое в ней участие, судя по всему, оказались большой неожиданностью для зрителей, и они отозвались бойкими аплодисментами.

Идет направо — песнь заводит,
Налево — сказку говорит.
Там чудеса: там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит! —

подхватил Скворцов.
Поддержка зала вдохновила нас всех троих: в дальнейшем ребята все громче и увереннее зачитывали свои стихотворные отрывки, а я с важной медлительностью прохаживался под дубом.
Чтобы не утомлять публику, поэма Пушкина была сильно сокращена, и наконец чтецы с облегчением произнесли заключительные строки:

Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой…

В дальнейшем концерт художественной самодеятельности, в котором были запланированы хоровые песни о России, гимн «Газлифта», а также композиция «Битлов» под гитарное бренчание и даже брейк-данс в исполнении лагерного хулигана Шаповалова в фетровой шапочке на затылке, — это многократно отрепетированное действо должно было протекать уже без моего участия.
Я прилег в ожидании, когда двое ребят из старшей группы задернут занавес и Варя Копылова возьмет меня на руки.
Но у одного из них что-то там заело, он яростно дергал тяжелый бархат, и вдруг из-под ткани вымахнула большая ополоумевшая мышь и кинулась в мою сторону. Стремительно и упруго во мне сработал древний инстинкт охотника; в крутом прыжке, обрывая картонную «златую цепь» я кинулся за добычей, слыша позади себя, как гулко грохнулась с ветвей дородная русалка, а из зала несутся вслед улюлюканье, свист и топот моего артистического провала.
Вечер я провел на библиотечном коврике под портретом Толстого. В открытую форточку доносились возбужденные голоса играющих детей, со стороны танцплощадки отдаленно громыхала ударными чудовищная современная музыка, то и дело раздавались хлопки запускаемых в небо петард, разноцветные блики от которых радужно пластались по оконным стеклам.
В жидковатых июньских сумерках, когда всеобщее ликование стихло и вожатые отправили подопечных из младших групп ко сну, мое пристанище озарилось багровым заревом ритуального костра на окраине лагеря: старшие обитатели его продолжали там праздничное действо под спотыкающиеся звуки аккордеона и дружную декламацию речевок.
Сознание того, что я оскандалился на концерте, повергало меня в глубокую тоску. Стоило мне забыться в унылой дреме, как в ушах возрождались звуки позора, которые сопровождали меня при бегстве со сцены. Как могло подобное произойти со мной, выдающимся котом? — горестно недоумевал я. И не ускользнуть ли мне на рассвете из лагеря, чтобы избежать всеобщего презрения, а, возможно, даже издевательств? Ведь дети бывают особенно жестоки по отношению к неудачнику…
Но чем больше размышлял я о побеге, тем отчетливей понимал, что еще не созрел для того, чтобы покинуть свое временное, но надежное прибежище, пропахшее стареющими книгами и казеиновым клеем, ежедневную миску непритязательной столовской, зато регулярной еды, тихую, заботливую библиотекаря Любу, наконец, портрет писателя Толстого, к мятежной бороде которого уже привык…
И мысли мои начинали приобретать совсем другое направление.
А, собственно, что произошло и кто виноват? И должен ли я переживать и, выражаясь языком незабвенного Петра Алексеевича Козлова, «грызть себя с хвоста» из-за того, что оборвал фальшивую «златую цепь» и стряхнул с картонного дуба глупую русалку? Разве не люди, в своей неистребимой повадке подчинять природу (в том числе и природу животных) понудили меня — за предоставленные мне временные блага — сыграть роль Кота ученого? И виноват ли я в том, что погнавшись за злополучной мышью, остался верен своей истинной природе? Так может, плюнуть мне на мнение человечьей толпы и отправиться на охоту в ближайшую дубраву?



Взгляд из подполья

И все же, с рассветом отправляясь на охоту, я не смог до конца побороть в себе комплекс неполноценности. Несмотря на безупречную, казалось бы, логику моих ночных умозаключений, я не освободился от чувства вины, а потому старался избегать встреч с людьми. Для этого выбрал помеченную мною потайную тропу, которая начиналась в бузине за волейбольной площадкой, вилась вдоль шершавого бетонного фундамента лагерного забора и выводила к обильно захламленной территории, называемой хоздвор.
Здесь, у рассохшейся бревенчатой стены продуктового склада, стоял искореженный и поржавевший грузовичок, некогда попавший в аварию; рядом громоздилась неряшливая свалка металлолома, собранного еще пионерами прошлого, да так и не отправленная в утиль. Печальным отголоском советской истории валялся на рыжем пустыре разрушенный временем, с остатками полувоенного кителя, бюст вождя, из груди которого сквозь решетки арматуры прорастал многолетний бурьян.
Горкой сложенные потемневшие тарные ящики создавали надежное укрытие, из них же было сооружено подобие стола и скамеек: это был обжитой уголок подпольной жизни «Юного газовика», протекающей в обход правил поведения и указаний руководства. Неподалеку, в кустах зацветающей сирени, металлические прутья забора были отогнуты и вытерты до блеска: потайной лаз выводил на тропу, ведущую через озимое поле и березовую рощицу в деревню Ложкино. Ее магазин подпитывал тайные сборища лагерной молодежи в этом аморальном капище своими запретными товарами, следы которых в виде пивных банок, бутылок от портвейна и сигаретных пачек были широко разбросаны вокруг.
С охоты я возвращался, когда требовательный сигнал горна вонзился в гаснущий послеобеденный зной, созывая воспитанников старшей группы в клуб на воскресные «гайдаровские чтения» — доклады вожатых о преимуществах рыночной экономики и почему в котлетах пока что не хватает мяса. Однако на этот зов откликнулись, похоже, не все: приближаясь к лазу в заборе, я услышал возбужденный гомон юношеских и девичьих голосов, связующих слова залихватской матерщиной.
Из куста сирени я увидел сперва истаивающее в стоячем воздухе завихрение сигаретного дыма, а потом и всю компанию, распивающую баночное пиво на тарных ящиках.
— Лидка наша аж вскочила с места, когда эта долбанная русалка грохнулась на сцену! — восторженно проговорила одна из девушек.
— Еще бы! Приехал с баблом чурка из «Газлифта», а тут такой облом! — поддержала другая.
— Теплый сортир хотят построить, — подключился парень. — А где мы за мочалками будем подглядывать?
— Не парьтесь, мальчики, мы вас в беде не оставим, ха-ха!
— Вот это клево! Вы, девки, в теме!
— А котяра молодец — оборвал гребаную цепь, и был таков!
— Они всех нас хотели бы посадить на цепь, блин.
— Баюн сделал их всех — в том числе этих копыловых и скворцовых, которые лижут задницу начальству! Прикольно!
— Кот молодец! Меня от него просто плющит!
— А меня колбасит, ха-ха!
Потом парни начали тискать девиц, а те притворно уклонялись и визжали.
Я не любитель непристойных сцен, а потому счел за благо ретироваться незамеченным.
Однако после всего услышанного я возвратился под портрет Толстого совсем другим котом.



Парадоксы бытия

— Проходите к стеллажам, выбирайте книги, — предложила библиотекарь Люба.
— Да мы… это… Мы пришли на котика посмотреть.
Две девочки из младшей группы переминались у порога, не спуская с меня любопытных глаз.
— Посмотреть и погладить… Если не укусит.
— Вообще-то сюда ходят за знаниями, — напомнила Люба.
— Так и мы… за знаниями! — оживились дети.
— Хотим о нем больше узнать!
— А то знаем только, что цепь оборвал и хотел русалку покусать!
— Хорошо, — усмехнулась Люба. Можете погладить. А потом возьмите книжку Галины Лебедевой «О полосатых и усатых», — нашла она беспроигрышный педагогический ход.
Как позже выяснилось, эти двое положили начало целому паломничеству воспитанников лагеря к моей скромной персоне. В результате к концу дня у моего коврика образовалась горка даров, включая кошачий корм в пакетах, кусочек отварного мяса из столовой и даже конфеты, а с библиотечных полок, благодаря уловке Любы, поубавилось книг.
Совершенно очевидно, я приобрел среди детей неожиданную популярность, возможно, даже славу, и это наводило на размышления.
Подобного избыточного интереса к себе я не испытывал, когда добросовестно истреблял библиотечных мышей, охраняя «книгу — источник знаний»; но стоило мне оконфузиться во время самодеятельного концерта, как я превратился чуть ли не в героя дня.
Я невольно вспоминал ту страшную ночь в древнем Эфесе, когда мы, кошки, в панике покидали пылающий храм Артемиды, подожженный безумным Геростратом. А может, он вовсе не был безумцем, а гением, постигшим темные стороны человеческой натуры? Ведь он все точно рассчитал, чтобы привлечь к себе внимание на протяжении всей дальнейшей истории человечества: объектом преступления выбрал выдающееся произведение античного искусства, которое древние считали одним из семи чудес света; время преступления совместил с рождением величайшего правителя древности Александра Македонского; наконец, закономерное убийство поджигателя лишь закрепило его мрачный подвиг в истории.
Вполне отдавая себе отчет в несопоставимости масштаба событий, произошедших со мною и с Геростратом, я хотел лишь подчеркнуть, что человеческая природа неизменна в веках, и благие дела вызывают у публики интерес гораздо реже, чем преступления злодеев либо происшествия с налетом скандальности.
Непостижимы хитросплетения жизни. Опозорившись в качестве артиста перед самим господином Сулейменовым, я — из-за причудливой траектории дальнейших событий — превратился в просветителя лагерной молодежи! Ведь находчивая Люба позволяла общаться со мной лишь тем посетителям, кто пользовался библиотечным фондом.
Так что же есть благо и что есть зло? И если одно способно перетекать в другое, быть может, прав был в свое время советский писатель Пётр Алексеевич Козлов, в хмельных застольях выступавший против всякого идеализма в защиту закона материалистической диалектики о «единстве и борьбе противоположностей»?
К концу июльской лагерной смены Люба произвела подсчеты и вывесила в библиотечном зале красочную диаграмму о резком возрастании читательского интереса среди воспитанников, за что получила благодарность от администрации.
Что же касается моего «звездного часа», то он наступил, когда дети из младшей группы под руководством той же Любы изваяли из сосновых шишек, клея и бутылочных стеклышек кота-очкарика в натуральный рост и водрузили на временно пустующий постамент низвергнутого вождя революции, снабдив табличкой: «Баюн».



Отъезд

Окончание июльской лагерной смены ознаменовалось тем, что к воротам «Юного газовика» был подогнан большой автобус с эмблемой «Газлифта». На нем отдохнувших и загорелых воспитанников вожатые должны были развезти по домам. Впрочем, это касалось лишь «малоимущих»; за своими отпрысками «новые русские» присылали личных шоферов, а родители среднего достатка сами приезжали за ними на автомобилях.
Среди них была и мать Вари Копыловой — стройная молодящаяся блондинка в дорожном джинсовом костюме.
— Ах, какая прелесть! — при выходе из ухоженной легковушки восхитилась она, увидев меня на руках дочери.
— Это Баюн, Лиза, — заволновалась Варя. — Он очень умный. Работал помощником библиотекаря и даже выступал в концерте.
— И ты, похоже, хочешь взять его домой, — догадалась мать.
Чуть позже, когда мы оказались в автомобильном салоне, празднично пахнущем новой обивкой и духами, женщина объяснила свою уступку желанию дочери:
— Баюн так Баюн, Грише будет веселее. Я тебе не говорила по телефону, чтобы не огорчать — наш Фома неделю назад умер. Утром пришла задать ему корма — а он лежит на спине, и лапки уже окоченели… Гришка после этого впал в депрессию… От семечек отказывается, из клетки вылетать не хочет…
— Бедный мой хомячок… Несчастный попугайчик… — всхлипнула Варя, и на мою шерстку капнула слеза.
— А мы вчера отмечали годовщину фирмы, — сообщила мать, пошевеливая баранку «лады». — Представляешь, нашему «Денежному потоку» уже три года. Как летит время! Погульбанили славно. Утром голова трещала, пришлось принимать таблетку.
— Ты у меня натура увлекающаяся, Лиза, — пошутила Варя.
— Хорошо, что у тебя не мой характер, — засмеялась мать. — Вся в отца — «размеренность и аккуратность».
— Иногда хочется быть безалаберной и непредсказуемой.
— Уж не сердечные ли дела? В вашей смене были богатенькие Буратинки, даже один сынок олигарха.
— Богатенькие — все козлы. Зато Скворцов объяснился в любви.
— Витя — хороший мальчик.
— Лиза, я тебя умоляю! — с веселым укором отозвалась девушка. — Кто ж влюбляется в «хороших мальчиков»?!
— Господи, ты у меня уже совсем взрослая… — вздохнула Лиза.
Сидя рядом с матерью, Варя держала меня на коленях и легонько почесывала между ушами. Пожалуй, впервые меня не мутило от автомобильного движения. Быть может, причина в ласковых прикосновениях девушки, а возможно, дело в том, что в машине совсем не пахло бензином, как прежде в стареньком «москвиче» Козловых. Я даже замурлыкал от тайного ликования: благодаря счастливому случаю стремительно преодолевал расстояния, на которые мог бы затратить многие дни. Ведь покинув Владимирскую область, где неподалеку от Кержача располагался «Юный газовик», мы мчались в сторону Москвы, что вполне совпадало с моими планами. Копыловы жили в каком-то подмосковном Рогожске, и там я намеревался ускользнуть от них при первом удобном случае.
Однако мой неистребимый кошачий эгоцентризм и стремление к бытовому и душевному комфорту взяли верх над этой первоначальной задумкой.
К тому моменту, когда Лиза свернула с шоссе на узкий асфальтированный проселок, я понял, что Копыловы, во-первых, истинные друзья животных, а во-вторых, вполне обеспеченные люди. И то, и другое сулило мне надежную крышу над головой, хорошую кормежку и доброе отношение. Так почему бы не сделать краткую остановку в моем долгом путешествии?



Конкурент

Рогожск размещался по берегам шустрой петлистой речки, где соревновались в ловкости приезжие байдарочники в оранжевых жилетах. Его престарелые провинциальные дома беспорядочно лепились по взгоркам и западинам пересеченной местности; одна окраина перетекала в убогое кладбище с частоколом могильных оград, а другая представляла собой заброшенное поле, спешно застраиваемое особняками «новых русских».
У раздвижных ворот одного из них мы и остановились.
Во дворе, выстланном керамической плиткой, витали запахи новостройки, а чахлые молодые деревца, рассаженные по участку, говорили о том, что Копыловы начали обживать усадьбу совсем недавно.
К двухэтажному кирпичному дому с одной стороны примыкал гараж, а с другой — галерея под черепичной крышей.
— Тебе у нас понравится, Баюнчик, — проговорила Варя, когда через прихожую с мягкими креслами мы прошли в просторный зал этой пристройки.
На осторожных лапах я двинулся обследовать незнакомое помещение.
В центре его стояли ряды стульев, еще хранящих едва заметные остаточные запахи постороннего присутствия. На стене пестрел коллаж вырезанных, судя по всему, из рекламных проспектов, снимков белоснежных яхт, сверкающих автомобилей, породистых скакунов и денежных купюр.
— «Доска желаний», — пояснила Варя. — Если чего-то сильно хочется, надо его созерцать, и мечта сбудется. Это называется визуализация желаний. Между прочим, наша Лиза — кандидат психологических наук, — с гордостью указала она на диплом в рамке.
За стеклом плоского шкафа пестрели керамические медальоны с изображением птиц, зверушек и знаков зодиака.
— А если захочешь быть богатым, Баюн, — шутливо продолжила Варя, — подарю тебе такой вот талисман.
Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, и оттуда доносилась музыкальная прелюдия к телепередаче «В мире животных», которую прежде любил я смотреть с Катей Волковой в военном городке.
— Идем, познакомлю тебя с Гришей, — предложила Варя.
Каково же было мое удивление, когда минуту спустя понял, что мелодию имитировал большой серый попугай с красным хвостом, сидящий на жердочке в подвешенной к потолку клетке!
— Чакра! — радостно засуетился он при виде Вари. — Третья чакра, чакра власти! Не запрещайте себе быть богатыми! Гриша хороший! Аминь, аминь, аминь!
— Ах, ты болтунишка! — погладила его девушка, открыв дверцу. — Соскучился? А это Баюн, — представила она меня. — Будет у нас жить.
— Гриша красивый! Карма! Гриша любимчик! — заверещал попугай и, внезапно рванувшись из клетки, вылетел на волю и вцепился мне в спину.
— Это твоя ошибка, — позже выговаривала Лиза дочери, обрабатывая мои раны. — Жако очень ревнив, такова его природа. Будем приучать их друг к другу постепенно. А для начала разведем по разным комнатам.
Похоже, доброту Копыловых я несколько переоценил. Ведь истинная доброта — это когда ради другого жертвуешь своим личным.
Именно таким по отношению ко мне был Моисей, когда, вызволяя свой народ из египетского рабства, нес меня сперва по аравийским пескам, а после через каменистую пустыню Синая, ибо я не мог далее следовать за ним на обожженных, израненных острыми камнями лапах. А ведь он был не молод, в пути уставал и, удерживая меня, вынужден был перекладывать посох из одной руки в другую; а еще обременен множеством забот: надлежало переправить евреев через Чермное море, накормить манной небесной, вывести из скалы родник питьевой воды… И лишь перед восхождением на Синайскую гору для встречи с Богом, пророк передоверил меня женщине по имени Мариам.
Мой земной опыт показал, что большинство людей исповедуют удобную доброту; ту, что позволяет думать о себе хорошо, но не требует жертв.
— Жить Баюн будет здесь, — объявила Лиза дочери после того, как смазала йодом мои раны и бросила для меня в кресло прихожей плоскую диванную подушечку. — Не селить же его в доме. Шерсти на коврах не оберешься. Да и мебель итальянскую будет метить…
Устроившись в отведенном месте, я терпеливо сносил затухающую боль от царапин, привыкал к окружающим запахам и мрачно обдумывал план мести подлому жако.
Я вовсе не собирался соперничать с ним из-за житейских благ, предоставляемых Копыловыми (даже пищевой рацион был у нас разный), а тем более посягать на хозяйскую любовь к нему. Но глупый попугай унизил мое кошачье достоинство в присутствии двух женщин, вынудив пуститься в бегство от его острых когтей, и птицу следовало за это наказать. В противном случае я, выдающийся кот, терял уважение к себе, а без него существовать невозможно.



Занятие

Хотя автомобильное путешествие от оздоровительного лагеря до Рогожска было вполне комфортно, разнообразные впечатления насыщенного дня изрядно меня утомили; вечером, после предложенного Варей сухого корма из пакета, я уснул, как убитый.
—…А теперь приговариваем: «Как мелкая монета в кошельке звенит, так и крупная денежка пусть появится», — донесся утром из-за приоткрытой двери зала терпеливый учительский голос Лизы. — Помните, денежной энергией можно управлять, надо только иметь искреннее желание и знать методические приемы.
В ответ раздалось послушное многоголосое бормотание.
Движимый любопытством, я мягко проскользнул в галерею, затаился под раковиной умывальника и увидел, что Лиза стоит с указкой у «Доски желаний», а сидящие перед ней на стульях женщины старательно трясут воздетыми кошельками.
— Почему вы испытываете затруднения в финансах? — продолжала Лиза. — Потому что на подсознательном уровне запрещаете себе быть богатыми. Потому что привыкли к советской уравниловке, когда жили от зарплаты до зарплаты и одалживались в «черной кассе». Демократия принесла вам свободу. Раскрепоститесь! Разрешите себе быть достойными изобилия!
Присутствующие с готовностью закивали плохо прокрашенными головами.
— А теперь соединяем кончики пальцев, дышим, как я учила, и представляем упаковку купюр в районе солнечного сплетения. Правильно. Молодцы. Вот мы и открыли третью чакру, чакру власти над деньгами… А сейчас Ираида Степановна раздаст вам индивидуальные списки целей, разработанные мною на основании ваших потаенных желаний, и дату персональных занятий с каждым из вас. Каждого «почитаю», очищу биополе, «сходим» к предкам по линии отца и матери… Главное — чтобы ваши желания не превращались в фетиш. Человек, склонный верить в магию, вместо активного действия расслабляется, надеясь на чудо. Мы же в чудеса не верим, работаем на строго научной основе и, как говорится, сами куем свое счастье.
Ираида Степановна, сухая угловатая женщина с короткой седой стрижкой, прошлась по рядам, раздавая слушателям отпечатанные листы.
— Госпожа Лиза Ясная, — робко поинтересовалась деревенского вида старушка в косынке шалашиком и потрескавшихся кроссовках. — А как же ваши заговоренные обереги купить, у кого денег не хватает?
— Не волнуйтесь, — успокоила Лиза. — С первого августа в нашей фирме акция… «Денежный поток» для малоимущих ввел «гайдаровский бонус», так что талисманы сможете приобрести по сниженной цене.
— Спасибо вам и Егору Тимуровичу! — перекрестилась старушка. — Что об народе печетесь…
В конце занятий Ираида Степановна заняла конторку в углу галереи и приступила к торговле чудодейственными талисманами.
Никем не замеченный, я тихо покинул зал, пропахший женской парфюмерией и взволнованным потом надежд.



Несостоявшаяся месть

Перефразируя известную человеческую пословицу, можно сказать: «Кот предполагает, а богиня Баст располагает».
Поквитаться с наглым попугаем я вознамерился на следующее утро, когда Лиза с Варей, облачившись в спортивные костюмы, отправились на пробежку.
Жако на этот раз сидел на полу своей клетки и пошевеливал когтистой лапой подвешенное на ленточке круглое зеркальце, которое я не заметил в прошлый раз.
— Здравствуй, Гриша! — восторженно верещал он, любуясь своим отражением. — Какой же ты красивый! Как я тебя обожаю!
Это привело меня в ярость, и на спине разом заныли все царапины, нанесенные обидчиком в прошлый раз.
Разбежавшись, я высоко подпрыгнул и с размаху ударил лапой по дощатому основанию клетки, отчего она с растревоженным скрипом закачалась. Попугай встрепенулся, растопырив крылья, и внезапно отозвался злобным шипением из тех, что издают кошки, предупреждая о нападении.
От неожиданности я попятился назад, но все же ощерил клыки и ответил самым свирепым рычанием, на которое был способен.
В ответ Гриша изобразил прерывчатый звон телефона, после чего заговорил томным женским голосам:
— Да, милый… Я тоже очень-очень… Нет, завтра не смогу. Я не в форме… Знаю, ты восхитительное животное. До встречи, мяу-мяу…
Признаться, я был ошеломлен, и от моего боевого настроя не осталось и следа.
Попугай же, почувствовав это, решил показать все свои умения: он громко щелкал клювом, свистел, кричал петухом и ухал филином, изображал будильник и звук работающего автомобиля…
Мне ничего не оставалось, как признать его несомненный артистический талант и тихо ретироваться. В конце концов, я многое повидал на своем веку и давно убедился, что в этом мире нет ничего выше искусства.



Недуг и друг

Судя по всему, психологическая фирма «госпожи Лизы Ясной» была на подъеме.
В комнатке над гаражом жили наемные работники — прямой, исполненный внутреннего достоинства седобородый Арам и очень похожий на него младший брат Спартак — немногословные армяне, которые с утра до вечерних сумерек трудились в котловане будущего плавательного бассейна, выкладывая его ложе кирпичом и кафелем, а берега декоративным камнем.
Расторопная Ираида Степановна, нещадно чадя сигаретой, хозяйничала в керамической мастерской — заливала глиной гипсовые формочки для будущих «талисманов счастья» и обжигала в круглой печи. После чего их расписывал ее сын Никита, добрый кособокий юноша с припрыгивающей трудной походкой инвалида детства.
Будущая восьмиклассница Варя Копылова мечтала со временем выйти замуж за олигарха, а потому выписывала по каталогам заграничные кремы от прыщей, занималась с репетитором английским и довольно скептически относилась к урокам кулинарии, которые пыталась преподать ей Лиза: «Мама, я тебя умоляю! Готовить еду будет моя прислуга!»
Лиза Ясная, как выяснилось, потеряла мужа-летчика во время афганской войны и была свободной женщиной. Два раза в неделю за ней заезжал на черной иномарке высокий господин с нездешним персиковым загаром волевого лица, вручал целую охапку алых роз и увозил до утра.
За несколько дней я успел обследовать все уголки обширной усадьбы, но однажды в полдень, выслеживая скребущуюся под фундаментом летней кухни мышь, поймал себя на том, что заснул над норкой.
Вечером встревоженная Варя сообщила матери:
— По-моему, Баюнчик заболел. Отказывается от еды, а нос сухой и горячий.
После того, как на меня напал жако, я с каждым днем чувствовал себя все хуже: почти перестал есть, отчего шерсть моя свалялась и утратила блеск, все реже выходил на волю, а в довершение всего Лиза с Варей надели на меня жесткий пластиковый воротник, чтобы не разлизывал раны.
Стесненный в движениях, с тех пор я жил затворником, не покидая опостылевшего кресла в прихожей, и однажды, сквозь молочную пелену моего замутившегося взора, явилась передо мной в облачке острых лекарственных запахов необъятных размеров зеленая женщина со шприцем и произнесла мужским голосом:
— Деточка, слезами тут не поможешь. Держите его крепче, чтобы я сделала уколы.
Пронизывающая боль вонзилась мне в холку, а потом перекинулась в бедро.
Я окунулся в пепельно-серебристые волны вечности, а по сторонам замедленно поплыли картины моих предыдущих жизней.
Очнулся я от громкого петушиного кукарека, и вслед за этим возле самого уха раздалось миролюбивое кошачье урчание.
Первое, что я увидел, вынырнув на поверхность сиюминутной жизни, — было расплывчатое видение человеческого мозга в замысловатом хитросплетении извилин. Я испугался было, что застрял в далеком прошлом, у египетских мастеров бальзамирования…
— Гриша хороший, — послышалось рядом. — Карма, карма… Скупайте доллары!
Я окончательно пришел в себя и понял, что попугай подвигает корявой лапкой к моему рту очищенный грецкий орех.



У экрана телевизора

Наша взаимная неприязнь с попугаем после моего выздоровления переросла в дружбу. Днем, когда расходились по домам после «психологического тренинга» подопечные Лизы Ясной (в основном женщины средних лет), мы резвились в учебном зале, гоняясь друг за другом, либо забавлялись резиновым мячиком. А иногда Варя включала нам небольшой телевизор в Гришиной комнате. (Он спасал жако от одиночества после того, как однажды вылетела на волю и пропала его подруга.)
В тот вечер, по обыкновению, мы с любопытством следили за сменой скачущих телевизионных картинок, а потом на экране появился с воздетой книгой в руке полноватый лысый мужчина в очках.
— Пётр Алексеевич, — проговорил он. — Вышел ваш новый, прямо скажем, неожиданный роман «Красный террор». Вы известны как талантливый публицист и обласканный советской властью автор книг о пламенных революционерах. И вот теперь один из них, Яков Криницкий, предстает в вашем произведении как губитель собственного народа… Что это — ваше переосмысление новейшей истории страны или, извините за прямоту, дань конъюнктуре?
Камера переместилась на его собеседника, и я узнал прежнего своего сожителя Петра Алексеевича Козлова!
Характерным жестом пригладив бороду и отложив в сторону потухшую трубку, он зачитал раскрытую страницу так хорошо знакомым мне хрипловатым баритоном:
— «Наступило лето восемнадцатого года — жаркое не только погодой, но и бурными политическими событиями: после убийства в Петрограде руководителя местного чека Моисея Урицкого и выстрела эсерки Каплан в Ленина на заводе Михельсона Тулу охватили кровавые события «красного террора». Яков Криницкий, глава военно-революционного комитета и командующий Красной гвардией, был одним из организаторов и вдохновителем этой устрашающей ответной акции большевиков. И сейчас, стоя на подножке автомобиля, въехавшего на высокий речной берег, он видел — в четком приближении полевого бинокля — панораму беспощадного действа, происходящего среди редкого молодого березняка, и оно казалось почти нереальным, словно разворачивалось на киноэкране либо на сцене местного драматического театра. Контрреволюционеры, доставленные на рассвете из тюремных камер, вяло и подневольно работая лопатами, рыли длинный извилистый ров. Среди них было лишь несколько подозреваемых в заговоре представителей местной буржуазии и два бывших офицера царской армии (на их ночном допросе Криницкий присутствовал лично), остальные — простой разночинный люд, мелкие торговцы, работяги-заводчане, попавшие в широко раскинутый большевиками контрреволюционный невод — кто по делу, а кто и по недоразумению. На бурых отвалах извлеченного землекопами грунта стояли вооруженные красногвардейцы, и когда арестанты закончили работу — дали плотный и беспорядочный залп. Убитые изломанно валились в свою братскую могилу, а раненых добивали, деловито сбрасывали трупы в ров и засыпали землей. А по берегу под конвоем вели новую партию заключенных, спотыкающуюся, со связанными за спиной руками…
Этот дневной расстрел был запланирован тульскими партийными руководителями, и свидетелями его стали мещане городской окраины, поспешающие на смену рабочие оружейного завода, едущие в город на громыхающих телегах окрестные крестьяне. Большевики предпочитали проводить политику красного террора на виду у обывателей, это должно было вызывать страх и уважение к новой власти.
В город Криницкий возвращался с чувством выполненного долга, а в памяти всплывал текст телеграммы, полученный накануне от Свердлова: «Ваш план устрашения считаю вполне целесообразным. Предлагаю немедленно провести в жизнь».
Он, Яков Криницкий, был солдатом партии и неукоснительно следовал ее линии. А еще окончательно убедился, что в политической борьбе не может быть сантиментов и абсолютной справедливости. Прав был великий поэт: "так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат"…»
— Я ответил на ваш вопрос? — спросил Козлов, отложив книгу и раскуривая трубку.
— С Криницким все ясно, — отозвался тот, — солдат партии подчиняется приказам руководства и воле большинства. Что же заставило вас, коммуниста, нарушить партийный устав, кардинально поменять взгляды и примкнуть к демократам? Многие бывшие единомышленники считают вас предателем…
— Это не предательство, — уточнил Козлов. — Это прозрение. Когда были рассекречены партийные архивы, я многое понял в нашей новейшей истории и в самом себе. Нельзя вести народ к счастью под дулом нагана… Каждый художник имеет право на подобное переосмысление. Александр Блок — потомственный дворянин, мистик и идеалист, «трагический тенор эпохи», как определила Ахматова, приветствовал революцию как очистительную бурю… Граф Алексей Толстой, поначалу сбежавший от советской власти в Париж, вернулся на родину и стал не только классиком соцреализма, но и депутатом Верховного Совета СССР… Шолохов, написавший роман о зверствах большевиков при «расказачивании» на Дону, получил звание Героя Соцтруда и жестко обвинял Пастернака в антисоветчине за его довольно безобидный для властей и не слишком совершенный роман…
— Как вам видится дальнейшая судьба коммунистической партии?
— Суд и покаяние. Только оценив и отбросив прошлое, можно будет построить новое демократическое будущее.
— Вы смотрели передачу «Творческая мастерская», — произнес в заключение ведущий. — Мы были в гостях у известного писателя Петра Алексеевича Козлова.
Камера скользнула по плотным рядам книжных полок, где по-прежнему красовался мой портрет, и кратко остановилась на изваянном еще при мне другом Козлова, скульптором Петрищевым, бронзовом бюсте писателя. Рядом с журнальным столиком, где он торжественно возвышался, я увидел свое любимое место в квартире — мягкое кресло, покрытое плюшевой накидкой, на которой так уютно было засыпать, свернувшись клубочком, а под ним — две мои пластиковые мисочки для корма и воды…
Похоже, Козловы все еще не забыли меня и ждали моего возвращения!
«В Москву! В Москву! В Москву!» — вспыхнула во мне решительная и нетерпеливая мысль.

(Окончание в след. номере)

Яндекс.Метрика