Портал «Читальный зал» работает для русскоязычных читателей всего мира
 
Главная
Издатели
Главный редактор
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Архив
Отклики
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение








Зарубежные записки № 48, 2022

Лев БЕРДНИКОВ

УЧИТЕЛЬ СЛОВЕСНОСТИ

Имя Григория Львовича Абрамовича (1903–1979) было в свое время на слуху у всей учащейся молодежи. По его учебникам в 1930-е годы изучали русскую литературу школьники старших классов, а в 1950–1970-е годы его новый учебник, «Введение в литературоведение», постигали уже студенты-филологи педвузов и университетов. Он и сам всегда находился среди молодых и, стоя за кафедрой, обучал не только тем или иным теориям, но и фундаментальным представлениям о добром и вечном. Обучая, он и сам не останавливался в освоении всего нового. В силу своей скромности, Григорий Львович не очень-то любил распространяться о прошлом, потому это придется сделать нам, его потомкам…
И начать рассказ об Абрамовиче надлежит с Риги позапрошлого столетия, тогдашней столицы Лифляндской губернии. Еще в конце 1850-х годов евреи получили здесь право жительства, а к концу XIX столетия число их составляло уже почти 8% городского населения. Причем среди местных евреев образовалась группа богатых купцов и предпринимателей, преуспевших в банковском деле, торговле лесом, зерном и льном. Им принадлежали многочисленные лесопильни, предприятия легкой промышленности, большинство магазинов готовой одежды и т. д. В еврейской общине города была заметна и семья Абрамовичей. Один из них, Рафаил Абрамович (1880–1963), впоследствии уйдет в политику и станет видным меньшевиком.
Лейб Ноах (на русский манер Лев Николаевич) Абрамович (1869–1937) был сыном преуспевающего рижского предпринимателя, торговавшего чаем и специями, человека светского и по тем временам довольно продвинутого. Он не говорил с сыном на идише, не призывал его соблюдать религиозные обряды, да и в хедер не определил. Для него еврейство было скорее культурным, а не религиозным феноменом. Поэтому он вознамерился дать сыну широкое светское образование. С этой целью он определил Льва в Рижскую Александровскую мужскую гимназию, где тот прилежно и успешно учился, проявляя повышенный интерес как к естественным, так и гуманитарным наукам, но особенно к русской литературе. Однако, к вящему огорчению отца, сын вместо того, чтобы отдаться сугубо практическому делу, проводил часы досуга в театральной студии, где самозабвенно играл нередко и главные роли. Но здравый смысл в юноше, наконец, возобладал, и Лев, вняв резонам отца, решает стать провизором.
Преодолев необходимую для иудеев процентную норму, он поступает в Казанский университет. В этом прославленном учебном заведении, где преподавали химики с мировым именем: Александр Бутлеров, Николай Зинин, Флавиан Флавицкий и др., юноша проявил недюжинные способности. Наряду с интересом к латинскому языку (распространенному в Европе в фармакологии еще с XV века), без чего не могли обойтись медики всякого профиля (а тем более фармацевты), Лейб увлекся русской литературой и бегал на историко-филологический факультет, где жадно слушал лекции историка литературы Александра Архангельского и знатока русского поэтического языка Евгения Будде.
Но особую душевную пользу находил он в лекциях историка Дмитрия Корсакова, заведующего университетским музеем отечествоведения. Вместе с тем он продолжал играть на любительской сцене, слыл весельчаком и остроумцем и всегда был душой компании, завсегдатаем студенческих посиделок.
Каникулы Лев по обыкновению проводил в семейном кругу в Риге. В один из таких приездов решилась его судьба. Он женился на девушке из «хорошей еврейской семьи» Кларе Перельман (1873–1917), которая ко времени их встречи успела получить аттестат Ломоносовской женской гимназии. Лев с женой переехал в уездный город Елец Орловской губернии, где Абрамовичу было дозволено работать помощником аптекаря. Здесь же, в Ельце, в 1903 году и родился Григорий, единственный сын у родителей. В 1901 году родилась старшая дочь Елена, а в 1910 году — сестра Мария.
Вскоре семья переехала в Нижний Новгород, где Лев Николаевич стал единоличным владельцем большой аптеки. Надо сказать, что Нижний стал доступен для некоторых категорий иудеев (прежде всего, «николаевских солдат», впоследствии ставших купцами и мещанами) только в середине XIX века, и к началу XX-го число нижегородцев-евреев составило 2,5 тыс. человек. Была здесь и синагога, построенная в 1883 году.
Едва научившись читать, Григорий пристрастился к чтению. В этом, впрочем, не было ничего необычного, ибо сочинения Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого в конце XIX века стали родными для сотен тысяч ассимилированных евреев империи (не секрет, что основными книгочеями русских библиотек в конце XIX века стали именно евреи). Впоследствии, уже в зрелом возрасте, он скажет, что всегда воспринимал художественные тексты как «осердеченные мысли». По его словам, надо было «вставать на цыпочки», чтобы дотянуться до произведений русской классики. Его чтением поначалу руководила бабушка, но и отец всячески поощрял увлечение сына словесностью и специально для него выписал журнал «Чтец-декламатор».
Пройдя через рогатки пресловутой процентной нормы и не без помощи отца (ссудившего Грише 20 руб.), он поступил в Нижегородскую губернскую мужскую гимназию. Само ее просторное трехэтажное здание с дорическими колоннами на Тихоновской ул., д. 1 настраивало на самый серьезный лад. Гимназия славилась высоким уровнем преподавания, так что учиться здесь было почетно и престижно.
Неслучайно среди ее выпускников были видные деятели науки и культуры; писатель Пётр Боборыкин, автор сочинения об этой своей alma mater «В путь-дорогу» (Т. 1–3, 1864), назвал эту гимназию не иначе, как «культурной молекулой»; классик белорусской литературы Максим Богданович; поэт и критик Борис Садовской; этнограф Иван Сахаров; философы Василий Розанов и Семён Франк; композиторы Милий Балакирев и Сергей Ляпунов; эколог Александр Формозов; гигиенист Алексей Сысин; химик Алексей Фаворский, изобретатель русской автоматической наборной машины Пётр Княгинский и другие российские подвижники. Преподавание было далеко от политики и ориентировано на получение фундаментальных знаний. Интересно, что из гимназии вышли такие антогонисты, как член III-й Государственной думы кадет, ненавистник большевизма Георгий Килевейн и — в противовес ему — будущий председатель ВЦИК Яков Свердлов. Директором гимназии был Илья Баранов, человек энциклопедических знаний, видный историк, юрист, и статский генерал. Он покровительствовал всем, кто успешно закончил курс, и субсидировал их обучение уже в высшей школе.
Евреи чувствовали себя в гимназии достаточно свободно. Их освобождали от обязательного для православных Закона Божьего, посещения занятий по субботам и религиозным праздникам, предоставляли кошерную пищу. Хотя, по словам Шолома Алейхема, существовала такая тенденция: даже если в гимназию попадал еврей из ортодоксальной семьи, к концу курса от его веры обычно мало что оставалось. Тем не менее Григорий, не искушенный в знании Торы и Талмуда, проявлял повышенный интерес к русско-еврейской теме. В его память врезались горькие слова из «Записок еврея» (1873) Григория Богрова: «Быть евреем — самое тяжкое преступление; это вина ни чем не искупимая; это пятно ни чем не смываемое; это клеймо, напечатлеваемое судьбою в первый момент рождения; это призывный сигнал для всех обвинений; это каинский знак на челе неповинного, но осужденного заранее человека. Стон еврея ни в ком не возбуждает сострадания. Поделом тебе: не будь евреем. Нет, и этого еще мало! Не родись евреем». Сильное впечатление произвел на Григория роман Шолома Алейхема «Кровавая шутка» (1913) — своего рода реинкарнация бродячего литературного сюжета переодевания (применительно к России времени дела Менахема Бейлиса) — о том, как еврейский и русский юноши забавы ради обменялись паспортами, в результате чего русский с паспортом иудея чуть не лишился жизни. И все потому, что никак не мог вжиться в психологию еврея, свыкнуться с новоприобретенным им «каинским знаком». Подтверждение своим сокровенным мыслям Григорий находил и в русской словесности, на которой был воспитан. Скажем, у Михаила Салтыкова-Щедрина: «Дерунов-русский — это только лишь Дерунов и ничего более, а Дерунов-еврей — это именно еврей, олицетворяющий все еврейское. И такого еврея непременно навяжут всему еврейскому племени и будут при этом на все лады кричать: ату!» Потому, наверное, Григорий остро переживал, когда слышал о каком-нибудь еврейском мерзавце. Уж он-то будет идти по жизни честно и прямо и никогда не опозорит своего народа. Он твердил нравственные постулаты великого древнееврейского мудреца Гилеля: «Если я не за себя, то кто же за меня? Но если я только за себя, то зачем я?». Любил он и поэта Семёна Надсона и, прежде всего, его пронзительное юдофильское стихотворение «Я рос тебе чужим, отверженный народ…» (1885), созвучное его мыслям и чувствам.
Учителя жаловались, что у гимназистов наблюдается общее «падение интереса к литературе», «неслыханная убыль душ». Это неудивительно, ибо, согласно циркулярам Министерства народного просвещения, обязательными для чтения стали тексты Фаддея Булгарина и Николая Греча, тусклые и поверхностные. Но были и писатели, сыгравшие при его выборе о будущей профессии весьма существенную роль: Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Гончаров, Достоевский, Толстой и др.
Именно в гимназии задумался Григорий над природой художественного слова. На уроке словесности директор Баранов дал определение, запомнившееся нашему школяру на всю жизнь: «Образ прекрасен и сам собой, и бесконечностью за ним лежащей дали». Слова эти стали для него откровением, и наш гимназист задался целью охватить умом, почувствовать всем сердцем эту неведомую даль, что так манила его. А еще Баранов напутствовал гимназистов словами гоголевского учителя Александра Петровича (восходивший к Андрею Тетентникову из 2-го тома «Мертвых душ»): «Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом!..».
В Нижегородской гимназии не было литературных объединений, театральных постановок, утренников, концертов. Зато гимазисты посещали культурный кружок при Нижегородском университете, где разделяли досуг, что, как им мнилось, шло на общую пользу. Кружок окончательно оформился в мае 1919 года и, хотя обладал общеуниверситетским статусом, организационно был связан с историко-филологическим факультетом. Среди участников этого объединения были модные тогда символисты, акмеисты, а также имажинисты, футуристы, крестьянские поэты и др. Завсегдатаями были драматурги Лариса Рейснер и Всеволод Вишневский. К ним примыкал и даровитый писатель Фёдор Крюков, перу которого принадлежит блестящий рассказ о паломниках в Саровской обители. В разгар первой мировой войны кружковцы смогли выпустить «Нижегородский альманах» (1916). Естественно, что они с напряженным интересом и вниманием следили за бурной культурной жизнью обеих столиц. При этом каждый, и Григорий в том числе, имел свои литературные предпочтения.
Символизм привлекал стремлением включить в круг своих тем все явления мировой культуры, которых отличали принципы «чистого искусства». При этом само искусство понималось как накопитель и сохранитель прекрасного чистого опыта и истинного знания. Одним из родоначальников движения стал Фёдор Тютчев с его «Silentium», это стихотворение своего рода эталон русского символизма. Велась работа над интепретацией «панэстетизма», смешивая его со все более актуальными религиозными и мифотворческими исканиями. Решающую роль сыграл здесь философ Владимир Соловьёв с его Софиологией, соборностью, идеалом «цельного знания», стремлением к объединению эпистемологии с этикой и эстетикой, культ вечной Женщины, объединение церквей и т. д.
Акмеизм в известной мере противостоял символизму. Его адепты провозглашали материальность, предметность тематики и образов, точность слова. Основателями направления были Николай Гумилёв и Сергей Городецкий и др.
Футуризм, одно из первых авангардных течений, возглавил Владимир Маяковский. Провозглашая себя прообразом искусства будущего, футуризм настаивал на крушении культурных стереотипов, предлагая апологию техники и урбанизма. Среди них выделялся эгофутуризм — движение кратковременное и эфемерное — хотя и считался весьма влиятельным. Первоначально они назывались будетлянами (термин был образован от словоформы «будет»), подчеркивая тем самым «борьбу за революцию в искусстве». В их совместной декларации «Слово как таковое» (1913) они писали: «Живописцы будетляне любят пользоваться частями тел, разрезами, а будетляне речетворцы — разрубленными словами, полусловами и их причудливыми хитрыми сочетаниями (заумь). Вообще, эгофутуристы изживали стиль и переходили в другие жанры, а кое-кто и вовсе оставлял.
Особняком в поэзии творчества того времени стоял имажинизм, на стиль и общее поведение которого в значительной степени оказал влияние футуризм. Цель творчества имажинистов состояла в создании образа, а основное выразительное средство — метафора. Для их творческой практики характерен эпатаж, анархические мотивы. Эти идеи разделяли самые разные поэты — от Рюрика Ивнева до Николая Эрдмана.
Понятие «крестьянские поэты» отражало лишь некоторые общие черты, присущие миропониманию и поэтической манере. Причисляемые к этому направлению поэты (среди них следует, прежде всего, назвать Сергея Есенина) себя так не называли и не образовывывали объединения с единой поэтической платформой. Однако всем «новокрестьянским поэтам» была свойственна связь с миром природы и фольклором.
Тогда же и начал зарождаться так называемый Пролеткульт, превратившийся вскоре в массовую организацию и имевший свои филиалы в целом ряде городов. По данным 1920 годов, в его рядах насчитывалось около 80 тыс. человек; издавалось 20 журналов. По мнению идеолога социализма Александра Богданова, любое произведение искусства отражает интересы и мировоззрение одного только класса (рабовладельческого, помещичьего, буржуазного, крестьянского) и потому непригодно для другого, поскольку «пролетарский опыт иной, чем у старых классов». Целью организации декларировалось развитие пролетарской культуры, являвших собой динамичную систему элементов сознания, управлямую социальной практикой; пролетариат как класс ее реализует. Искусство способно более эффективно «вести вперед, к светлому будущему». Оно же систематизирует, но только не в «отвлеченных понятиях», а в «живых образах», и не просто отражает действительность, но воспитывает, дает «строй мыслей», направляет волю. Поэтому для окончательной победы пролетариата необходима его «культурная независимость». При этом и само творчество провозглашалось «видом труда», а культура — «совокупностью организационных методов и форм коллектива». Таким образом, пролеткульт решал две задачи — разрушить старую дворянскую культуру и создать новую, пролетарскую. Однако вторая задача решена не была и так и не вышла за рамки неудачного экспериментаторства. Так или иначе, вместо единого Пролеткульта стали создаваться отдельные, самостоятельные объединения пролетарских писателей.
Доходили до Нижнего и вести о работе собственно петроградских научных кружков. Одним из наиболее ранних (1916) и ярких объединений стало общество изучения теории поэтического языка, созданное группой теоретиков и историков литературы, лингвистов, стиховедов — ОПОЯЗ — представителей так называемой «формальной школы», оказавших влияние на теоретическое литературоведение и семиотику. Их манифестом принято считать раннии работы Виктора Шкловского, в том числе «Искусство как прием» (1917), в которой резко критиковался подход к литературе как к «системе образов» и выдвигался тезис о сумме приемов художника. Такой формальный метод в литературоведении подвергся жесткой критике, а затем беспрецедентной травле со стороны коммунистических идеологов официозного литературоведения. После «проработочных» кампаний само слово «формализм» превратилось в ругательство и в статью политического обвинения.
Надо сказать, что нижегородские кружковцы активно включались во всесоюзные дискуссии, склоняясь то к одному, то к другому из новейших культурных течений. Иногда к ним наезжали подлинные литературные знаменитости. Сюда неоднократно наезжали известный знаток античности Алексей Лосев, видный психолог Павел Попов; германист Вильгельм Иогансон и многие другие. Одним из руководителей кружка был нижегородский поэт Григорий Шмерельсон. Характерно его объявление, побуждавшее гимназистов записываться в объединение: «От свободной мастерской по починке стихов, рефератов, докладов, лекций и прочее, а также музыкальных композиций и голосовых связок при литературно-художественном кружке Нижегородского Государственного университета». При этом отстаивание различных мнений доходило подчас даже до мордобоя. Современник свидетельствовал: «Чтение стихов в комнате поэта Шмерельсона вначале происходили нормально, корректно. Но как только начиналась дискуссия на тему "Маяковский и Есенин" или о Пушкине и Фете — диспуты превращались в нешуточную драку поэтов. Спорили поэты-футуристы, которые группировались вокруг поэта эгофутуриста Константина Олимпова и "крестьянских поэтов". Подчас ненависть к Маяковскому не имела предела. А Шмерельсон и группа футуристов не только были за Маяковского и Есенина, но и всячески показывали их гениальность». Работа этого кружка вызвала появление в Нижнем Новгороде собственного отделения Всероссийского союза поэтов.
Особеннно значимым событием стал приезд в Нижний Максима Горького, о котором только и говорили, что он поставил цель «сильно толкнуть русское художественное творчество». Это по его инициативе в Петрограде, в доме на Мойке, были основаны Дом искусств, Литературная студия и Клуб, объединившие литераторов, художников, музыкантов, актеров и т. д., и некоторые нижегородцы охотно их посещали. Открылось здесь и издательство «Всемирная литература» — любимое детище Горького. Для реализации его грандиозной программы нужны были высококвалифицированные кадры переводчиков, а таковых явно не хватало, потому требовалось воспитать литературно одаренную молодежь. Семинаром по поэзии руководил Николай Гумилёв; объединение критиков возглавил Корней Чуковский, а когда семинар последнего прекратил свое существование, ему на смену пришел Евгений Замятин, который требовал от учеников полного отказа от общепринятых авторских ремарок к прямой речи. Художественному переводу стихов был посвящен семинар Михаила Лозинского, ученицы которого называли себя «изысканные лозинистки». Теорию стихосложения читал поэт Владимир Пяст. Несмотря на его искушенность в искусстве декламации, насмешники аттестовали его лекции «стихопястикой». Подвизался в Доме искусств «фантазер и выдумщик» Александр Грин, представитель неоромантизма с элементами символической романтики. Слывший «натурой замкнутой», он пользовался здесь немалым авторитетом, ибо как раз работал тогда над рассказом «Крысолов» (1924), который, по мнению критиков, замыкал цепь ярчайших произведений о старом Петрограде.
Это под эгидой Горького кружок переводчиков и поэтов постепенно превратился в литературную студию под названием «Серапионовы братья», участниками которой были Лев Лунц, Илья Груздев, Михаил Зощенко, Вениамин Каверин, Константин Федин, Всеволод Иванов и др. Наиболее полно их позиции выразил Лунц: «С кем же вы, Серапионовы братья? С коммунистами или против коммунистов? За революцию или против революции?». — «Я не коммунист, не монархист», — прозвучал ответ: «Мы с пустынником Серапионом». В своих декларациях объединение, в противовес принципам пролетарской культуры, подчеркивало свою аполитичность. «Мы пишем не для пропаганды», — подчеркивали «серапионы». А с точки зрения партийной критики, это объединение отражало идеологию «растерявшейся буржуазной интеллигенции». В то же время пестроту идеологических убеждений признавали сами «братья»: «У каждого из нас есть идеология, есть и политические убеждения, каждый хату свою в свой цвет красит». Но в конце концов многие из них приняли платформу советской власти.
А в Москве было организовано объединение ЛЕФ (Левый фронт). С ним сотрудничали некоторые филологи из ОПОЯЗа. Ядром ЛЕФа стали бывшие футуристы. В пику Пролеткульту ЛЕФ считал себя единственным настоящим представителем революционного искусства и настойчиво противопоставлялся пролетарским группам. На позициях ЛЕФа, помимо Маяковского, стояли Алексей Кручёных, Семён Кирсанов, Василий Каменский, Виктор Шкловский, Лев Кассиль, Исаак Бабель др. Основные принципы его деятельности — литература факта (отмена вымысла в пользу документальности), производственное искусство, социальный заказ.
Но вернемся в Нижний Новгород. В 1918 году Абрамович едва успел окончить гимназию, как та была закрыта большевиками. Произошло это после того, как власть в городе перешла в руки Военно-революционных отрядов Красной гвардии, которые разогнали городскую Думу и газету «Нижегородский листок». Бессменного директора гимназии, генерала Баранова уволили как элемента «неблагонадежного и чуждого принципам советской власти». Невольно пострадал и Григорий, которого по доносам недоброжелателей тоже обвинили во всех смертных грехах. Сыграло здесь роль и стремление доморощенных карьеристов выслужиться перед гонителями проштрафившегося директора, чьим «любимчиком» он слыл.
Он отправился в Москву, куда ранее перебрался товарищ его детства Володя Стешкин, который вместе с матерью жил в подвале многоквартирного дома. Стешкины его радушно приняли, и хотя ему пришлось спать на полу, на судьбу Григорий не сетовал. К тому же, мать Володи всячески его баловала: замечательно пекла пироги с картофелем, что по тем голодным временам было настоящим деликатесом.
Абрамович решил поступить в Московский университет, но документы на историко-филологический факультет у него даже не приняли. А все потому, что новой властью был взят курс на «пролетаризацию» образования, а он, сын провизора, то есть происхождения непролетарского, обучаться в главном вузе страны не мог. Для Григория это было неожиданным и тяжелым ударом. Но он верил в себя. И руководством к действию стали для него слова того гоголевского учителя: «Вперед! Поднимайся скорее на ноги, несмотря на то, что ты упал».
Случайно встретив недавно перебравшегося в Москву Шмерельсона, он узнал от него, что здесь открылся Институт слова, готовивший педагогов-словесников общей школы, преподавателей искусства речи, а также ораторов, поэтов и певцов. Все только и говорили о «нарождении нового рассадника знаний в области искусства», о тенденциях поиска новой общности. Сам нарком Анатолий Луначарский объявил целью этого заведения «расширение и развитие в индивидууме способности выражать собственные чувства, влиять на других и импровизировать» и настоял на том, чтобы ввести в преподавание курс: «Дидактика и психология толпы и слушателей». По тем временам это была универсальная, подлинно новаторская программа. Живое слово изучалось здесь во всех его ипостасях — с точки зрения филологии, лингвистики, декламации, музыки, психологии, социологии. Поначалу сюда было зачислено 800 человек, но осталось после первого года только 105 человек, к концу же обучения — всего четыре десятка студентов, а выпущены были и вовсе единицы. Нарком Луначарский требовал, что нужно «уметь разглядеть гигантское историческое явление, именуемое пролетарской революцией в России… Эта творческая жизнь рисуется нам вдали, в такой степени интенсивности и размаха, что все существующее ныне и делаемое сейчас должно казаться малым и ничтожным». Он указывал и на то, что русская революция шествует под знаменем освобождения труда и строительства духовной культуры, и одним из звеньев, и одним из элементов этого великого строительства должен стать Государственный институт декламации. Он был открыт осенью 1920 на Большой Никитской, 21, и просуществовал до 1922 года.
Возглавил его теоретик исскуства декламации Василий Сережников (1885–1952). Впоследствии он был репрессирован и сослан в Казахстан, потому на долгое время оказался почти полностью забытым. Между тем, это он пустил в ход так называемую «многоголосную декламацию», заставляя учащихся читать стихи с раздачей голосов, что было теснейшим образом связано с эстетикой звучащей художественной речи. Однако преподавание было лишено общих принципов, и студенты постигали лишь отрывочные теоретические сведения, в декламаторской же практике они по существу были предоставлены сами себе. Неслучайно Александр Залишняк сетовал на общий хаос, говорил о «невероятной каше», о том, что у большинства студентов не было ни сценических, ни голосовых дикционных данных.
Среди лекторов было много известных писателей, ученых, искусствоведов, критиков, таких, как Юрий Стеклов, Борис Пастернак, Валерий Брюсов, Петр Боборыкин, Борис Пильняк, Георгий Чулков, Зинаида Гиппиус, Вячеслав Иванов, князь Сергей Волконский, Михаил Кузьмин, Николай Пиксанов, Юрий Верховский и др. Интересно, что поэт и историк литературы Юрий Верховский разделял современных стихотворцев на поэтов-певцов, поэтов образных, поэтов мысли. Андрей Белый читал курс лекций по ритмическому жесту. А профессор Фёдор Заседателев преподавал анатомию, ларингологию и физиологию дыхания. Композитор Александр Титов проводил занятия по балетной гимнастике.
В разное время преподавателями института были специалисты по методологии литературоведения Пётр Коган и Павел Сакулин, автор известных толковых словарей русского языка Дмитрий Ушаков. Руководители придавали важную роль не только специальному, но и общему образованию. С этой целью были привлечены философы Иван Ильин и Николай Бердяев, филологи Михаил Бахтин и Юрий Айхенвальд, переводчики Сергей Шервинский и Иван Кашкин. Все они формировали ум и душу московских студентов.
И лекторы, и учащиеся Института часто ездили по городам и весям России. Наезжали они и в Петроград, где существовал свой Институт Живого слова (не последнюю роль в его создании сыграл Николай Гумилёв), конкурировавщий с московским. Их внимание также привлекали просвещающие лекции, семинары, литературные дебаты. Встречи с Юрием Тыняновым, Виктором Шкловским, Борисом Эйхенбаумом, Романом Якобсоном, Осипом Бриком, Сергеем Берштейном, Сергеем Бонди, Борисом Томашевским, Львом Щербой, Александром Шахматовым, Аркадием Горнфельдом, Анатолием Кони, Юрием Верховским были не только познавательны, но и открывали новые духовные горизонты.
Григорий тогда еще не знал, что по завершении учебы в 1922 году наденет солдатскую шинель. Надо сказать, что впоследствии друзья подтрунивали над ним, говоря, что представить рафинированного интеллигента Григория на лошади выше их сил. А тогда товарищ Абрамович был призван на действительную военную службу в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию, то проходить таковую надлежало на Дальнем Востоке. Перевалочным пунктом значился Благовещенск, а местом окончательной дислокации — участок советско-китайской границы, что по реке Амур. Всего там проживало до 200 тысяч белоэмигрантов — как правило, лица без гражданств и, хотя военных действий там не велось, с китайской стороны можно было слышать забористый мат в адрес «жидов и комиссаров». Среди таковых наблюдался рост антисемитских выступлений: и недаром почти половина евреев уехали из приграничных в крупные китайские города (Шанхай, Пекин и др.).
В военной части нашего «хлюпика в пенсне» встретили без особой радости. — «Эй, фигура, как твое заглавие?» — обратился к Григорию командир и, услышав чисто еврейскую фамилию, отнюдь не подобрел. Не знаем, отличился ли рядовой Абрамович в армейской подготовке, только вскоре он стал любим и уважаем почти всем личным составом полка. А все из-за своей одержимости литературой, к которой всячески стремился приобщить красноармейцев. Ему даже удалось убедить начальство открыть в части литературный клуб, который в честь популярного тогда романа Гарриэт Бичер-Стоу назвали «Хижиной дяди Тома» (1852). И красноармейцы прониклись сочувствием и горечью по поводу того, что в истории существовало такое позорное клеймо, как рабовладение. Солдаты повторяли чрезвычайно популярные тогда слова песни пролетарского поэта Василия Князева, получившее название «Песня коммуны»:

Нас не сломит нужда,
Не согнет нас беда,
Рок капризный не властен над нами.
Никогда! Никогда!
Никогда! Никогда!
Коммунары не будут рабами!

Тогда еще никто не предполагал, что Князев, автор этих слов, будет репрессирован и реабилититрован только после разоблачения культа личности…
Но Григорий читал бойцам не только революционные стихи. Он декламировал Пушкина, Тютчева, Блока, еще не окончательно запрещенного тогда Гумилёва. Да и сам писал стихи, причем, как это подобает юноше, конечно же, о любви:

В низком домике девочка в белом…
Где ты, девочка? В грозные ночи
Слышен плач озлобленных ветров.
Я грущу, я соскучился очень,
Я не думал, что это любовь.

Хорошо, что он вовремя понял: рифмовать и изощряться в сочинении буриме, острословить, как некогда его отец, он еще мог, но большая поэзия — не его амплуа. А что же девочка в белом? Тоска по той, что вдохновила его неокрепшую Музу, скоро минет. Сколько их будет потом, этих девочек! Как будто это о нем сказал Есенин: «Да, мне нравилась девушка в белом, но теперь я люблю в голубом». И он долго еще будет искать свою Прекрасную даму. Сохранился его портрет тех лет в буденновке (чем не «комиссар в пыльном шлеме»!), где из-под пенсне (у него, между прочим, была близорукость — минус 6) на нас смотрят такие глубокие, не по-юношески мудрые глаза.
Но отшумели злые дальневосточные ветры, подошла к концу и армейская служба. Лейтенант запаса Григорий Абрамович возвращается в Москву. Преподавателей словесности, да еще дипломированных и политически грамотных, в то время остро не хватало. Потому в столичном отделении Наркомпроса его приветили и буквально забросали предложениями. Со свойственной ему энергией он учительствует сразу в двух московских школах — в общеобразовательной дневной (средние классы) и вечерней (рабочей молодежи). Получает комнатенку в подвале дома на Разгуляе и первым делом переселяет туда любимую бабушку Анну Григорьевну, фактически заменившую ему рано умершую мать и заботившуюся о своем Грише до самой своей смерти. Она берет на себя все домашние заботы, балует внука любимыми блюдами. Вскоре в Москву перебрались и его сестры Елена и Мария. Нередко к ним в подземелье наведывался и отец, всегда с пустыми руками, но с неизменными остротами и прибаутками…
Словесник Абрамович сразу же завоевывает аудиторию, а все потому, что заражает учеников своей страстностью и любовью к литературе, заставляет их думать, помогает формулировать и высказывать свое мнение. И апеллирует не только к их уму, но и к чувствам. Даже цепи классового подхода, которыми, как и всякий правоверный советский педагог-марксист, он был окован, не могли заглушить в его выступлениях живую душу литературы, и говорит о высокой точности и экономности языка произведения искусства, о творческих муках писателя, прежде чем будет найдено слово не просто нужное, но единственное и неизбежное. Однажды в качестве примера он привел строки из тютчевского стихотворения «Есть в осени первоначальной…»:

Лишь паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде…

— «Это слово "праздной", как будто, бессмысленно, — обратился он к классу, — и не в поэзии так сказать нельзя, а между тем здесь сразу разом все схвачено: что работы окончены, все убрали, и впечатление получается полным. Выражение художественной мысли предстает в предельно сжатой форме».
Вел Абрамович и факультативные занятия: организовал литературный кружок, где, в частности, обсуждал со школьниками произведения своего любимого Фёдора Достоевского. Среди кружковцев была тогда и совсем юная Женя (в будущем Евгения Анатольевна) Иванчикова, впоследствии крупный лингвист, доктор филологии, исследователь языка художественной прозы Достоевского. В будущем она станет его большим другом, но при этом с самого начала девочка зареклась, что встретится с любимым учителем только когда сама «достигнет степеней известных». И достигла — стала доктором филологии, ведущим научным сотрудником Института русского языка Академии наук.
На уроки Григория Львовича часто наведывались учителя, в том числе и из других школ, и он щедро делился своими методическими разработками. И вот директор предлагает ему открыть рабочий кабинет, где наш герой будет консультировать коллег уже на регулярной основе. Впрочем, Григорий всегда отказывался от любой мало-мальски значимой административной должности, потому, наверное, что стремился не наживать себе завистников и врагов. Вот и тогда категорически отказался от настойчивых предложений стать завучем или же директором школы. Он вообще считал, что евреи не должны начальствовать, и всегда цитировал своего любимого писателя Лиона Фейхтвангера: «Зачем еврею попугай?»
Что до еврейской культуры, то при всем своем желании постичь ее вполне Абрамович не мог. Ведь он не знал ни идиша («жаргона»), ни полузапрещенного тогда иврита («языка национальной буржуазии»). Да, он посетил несколько ярких спектаклей московских еврейских театров: ивритского «Габима» и идишского Государственного еврейского камерного театра под руководством великого Соломона Михоэлса (ГОСЕТ), но смог оценить по достоинству лишь ритм, пластику, жест, движение актеров с характерным гротеском, шаржем, иронией; он был впечатлен колоритными стилизованными декорациями таких мастеров, как Александр Тышлер, Роберт Фальк, Марк Шагал и др. А вот смысл слов ускользал, хотя такие переведенные на русский язык пьесы, как «Блуждающие звезды» Шолома Алейхема или «Уриель Акоста» Карла Гуцкова, он затвердил с наизусть. Другое дело — русскоязычная еврейская ветвь в современной литературе. «Повесть о рыжем Мотеле» Иосифа Уткина, произведения Исаака Бабеля он знал и ценил.
Главным же и первостепенным для него делом всегда оставалась русская классическая литература. То была его стихия, причем количество слушателей только прибавлялось. Он читает лекции и ведет семинары на литературном отделении Института Красной профессуры, о чем потом с благодарностью вспоминал его бывший студент, главный редактор Гослитиздата в 1940-е годы, зав. кафедрой теории литературы при Академии общественных наук, ведущий научный сотрудник ИМЛИ (Института мировой литературы им. Горького), профессор Александр Сергеевич Мясников. По его словам, «Абрамович не отличался навязчивой идеологичностью: он никогда не давал готовых формул в науке, а выводил их вместе со студентами». Мясников, ставший потом главным редактором Гослитиздата, всю жизнь оставался другом и почитателем Абрамовича. Он, между прочим, станет потом членом редколлегии девятитомного «Собрания сочинений» Ивана Бунина, а когда дочь Абрамовича Анна впоследствии будет защищать диссетртацию на тему «О поэтике бунинских очерков начала XX века», он станет ее оппонентом.
С 1933 года и до последних своих дней Григорий Львович работал сначала доцентом, а затем и профессором кафедры русской литературы Московского областного педагогического института (МОПИ) (одно время совмещал это с учительством в школе). Каждая его лекция была отмечена лиризмом и задушевностью и пользовалась неизменным успехом у слушателей.
Первая его собственно-литературоведческая работа называлась «Любовь в жизни М. Ю. Лермонтова» (1928). Свободная от идеологических схем и штампов, она раскрывала тайные и явные страницы биографии Лермонтова, рассказывала об обаятельных женщинах-музах, вдохновивших поэта на новые творения. Статья дышала молодостью, свежестью, а главное, давала ключ к личности самого Абрамовича, ищущего свой идеал в любви, а заодно и свою Прекрасную даму.
Между тем, бонзы коммунистического культпросвета задались целью создать руководство по освещению истории литературы с марксистских позиций (опираясь, прежде всего, на труды «образцового» историка Михаила Покровского, крупнейшего тогда деятеля Наркомата просвещения). При этом, как подчеркивал Луначарский, литературоведение в полной мере должно было ориентироваться на труды русских революционных демократов — Белинского, Добролюбова, Чернышевского, которые объявлялись «Лениными вчера». Потому возникла мысль об общегосударственном школьном учебнике по русской литературе, к созданию которого сразу же привлекли и педагога Абрамовича. Он принял участие в составлении пособий по литературе для Фабрично-заводских семилеток и Школ крестьянской молодежи, а затем сосредоточился на учебниках для старшеклассников средней общеобразовательной школы. Совместно с Фёдором Михайловичем Головенченко, тогда профессором МГПИ им. В. И. Ленина, им был написан учебник «Русская литература» для восьмого года обучения (с 1934 по 1939 гг. вышли в свет 7 изданий). Кроме того, Абрамовичем, а также литературным критиком и преподавателем московских школ и ФЗУ Бертой Яковлевной Брайниной и влиятельным партийным функционером, зав. учебной частью Института Красной профессуры и деканом филологического факультета МИФЛИ Александром Михайловичем Еголиным, в 1935 году был составлен и учебник для 9 класса средней школы (впоследствии переизданный четырежды). Конечно, учебники были строго подчинены руководящим требованиям Наркомпроса. Писатель рассматривался как рупор, при помощи которого определенный класс выражает свое мировоззрение и свои интересы. Иногда место писателя определялось другими «литературными силами», и грань между литературой и политикой практически стиралась: «В литературе первой четверти XIX века Жуковский занимает правое место в том ряду, на левом конце которого стоят поэты-декабристы, а в середине возвышается огромная фигура "идеолога либерального дворянства Пушкина"».
Автор и герой растворялись в своей эпохе, становились ее логическим следствием, полностью определялись современными им социально-экономическими (классовыми) отношениями — точно так же, как в «Русской истории» упомянутого Покровского все поступки российских императоров и чиновников вытекали из социально-экономических ситуаций. Художественный текст в этой системе неотделим от его создателя, поскольку также отражал специфику современных ему классовых отношений.
Примечательно, что на учебник русской литературы для 9 класса в 1934 году отозвался Максим Горький. Ценность его замечаний в том, что он требовал рассматривать жизнь писателя во всей ее сложности и противоречивости. И, говоря о Достоевском, в объяснение некоторых идей писателя, он предложил «прибавить узко-личный мотив»: месть за юношеское увлечение социализмом. Он также рекомендовал прослеживать в учебнике историческую преемственность литературных героев (такова, например, линия дворянских недорослей — Митрофанушки Фонвизина, гоголевского Подколесина, гончаровского Обломова и т. д.). «Поставленные в такие ряды типы, — заметил Горький с присущей ему прозорливостью, — показали бы школьникам и влияние эпох на организацию характеров, и силу изобразительности каждого автора, и преемственность идей, коими литература питалась».
Характерно, однако, что уже в 1936 году (в связи с переходом государственной идеологии с классовых позиций на имперские) началась широкая кампания по борьбе с концепцией Покровского. В четвертом издании учебника для 8–9 классов авторы пытаются избавиться от тлетворного влияния немарксистской, как оказалось, теории. Из текста вдруг исчезли слова «идеология», «идеологический». История литературы отныне иллюстрировала историю общественной мысли не напрямую, а опосредованно, при помощи литературного материала — картин жизни. Социологический подход окончательно уступил место биографическому. Произошла характерная метаморфоза. «Классовые позиции писателя», открывавшие в первом издании почти каждую главу, сменились нейтральными «Биография», «Жизнь и творчество», «Жизнь и деятельность». Основными функциями великого писателя стали обличение окружающей действительности и протест против эксплуатации рабочих и крестьян помещиками и капиталистами. Теперь автор выражал не идеологию своего класса, но лучшие идеи своего времени. Жизнь его стала отказом от душного старого и провидением светлого нового. Внутри этого каркаса — те или иные подробности, необходимые для того, чтобы отличить Толстого от Некрасова, Пушкина от Лермонтова.
По существу такой мудрый подход к литературному материалу преобладал и в последующих учебниках по русской литературе всего советского периода, вплоть до распада СССР. При всех своих спорных концептуальных подходах, учебники 1930-х годов трудно переоценить, ибо они привили любовь к литературе целому поколению советских людей. Интересно, что по учебнику Абрамовича и Головенченко учился и писатель Юрий Нагибин, который в одном из своих рассказов («Женя Румянцева») полушутливо сравнил этот учебник с Библией для аборигенов.
Между тем, «судьбы скрещенье» Григория с будущей супругой произошло как раз на его школьном уроке, куда она, по поручению Районного отдела народного образования, пришла с инспекцией и была буквально покорена вдохновенными горящими глазами, интеллектом, эрудицией этого замечательного учителя. И Абрамович, вопреки субординации, сразу увидел в чиновнице красавицу с пшеничной косой. И почему-то ему пришла на ум блоковская Прекрасная дама с ее очами «синими, бездонными», и вновь захотелось стихотворствовать. Эту даму звали Екатерина Михайловна (1905–1971) и была она уроженкой уездного города Мокшаны Пензенской губернии. Родилась в многодетной семье, где была младшим, тринадцатым ребенком. Сызмальства она была одержима страстью к знаниям, но поддержку в семье не нашла. У родителей были на ее счет свои планы: удачно выдать замуж и принести тем самым честь и прибыток семье. Потому, когда после окончания Мокшанской 1-й средней школы Екатерина устремилась на учебу в Петроград, отец, воспротивившийся ее отъезду, денег на дорогу ей не дал. Но в характере девушки было то, что некогда сбежавший из отчего дома в столицу Михаил Ломоносов назвал «упрямкой гордой»: уж если что решила, нипочем не отступит!
И вот она уже студентка исторического факультета Петроградского педагогического института им. А. И. Герцена, без малейших средств к существованию: жила в общежитии, приходилось и котлы топить, и даже вагоны разгружать. Училась отлично, а после окончания института были ликбезовские поездки, даже в самую отдаленную тьмутаракань, где за Екатериной ее ученики, пожилые, видавшие виды люди, повторяли хором: «Мы не рабы. Рабы не мы. Не рабы мы». А затем она преподавала историю в средней школе, школе рабочей молодежи, ярко рисуя ученикам живые картины прошлого, исценируя с ними художественные произведения. Накопленный опыт работы она изложила в составленных ею методических пособиях для учителей, которые были высоко оценены Институтом усовершенствования учителей, куда она вскоре была приглашена на работу. К тому же она была неутомимой общественницей, отчаянной поборницей справедливости. Человек жесткий и сильный, она в то же время умела раствориться в людях, старалась помочь, чем могла. Когда же они встретились с Абрамовичем, Екатерина была замужем за вполне преуспевающим функционером (впоследствии он станет министром), но человеком ординарным и скучным. И она настолько увлекается Григорием, что переезжает из уютной квартиры в его подвальную комнатенку, где они поначалу ютятся втроем, с бабушкой. А когда та ушла в мир иной, на свет появились трое детей: Борис, Анна, Ирина. Впоследствии Борис станет ученым-физиком, Ирина — учительницей английского языка, а Анна пойдет по стопам отца, защитит потом диссертацию и будет преподавать в МОПИ.
Семья росла, и надо было озаботиться новым жильем. И в Екатерине вдруг открылся дар заправского квартирного маклера. Она меняла и выменяла свою подвальную «пещеру» на две комнаты в центре, в Казарменном переулке (сколько потом ей придется заниматься всякого рода обменами, чтобы жить в сносных условиях!). Благо, нашлась няня, которая стала палочкой-выручалочкой для молодой семьи, ее непременным членом. Полуграмотная, из забытой Богом чувашской деревни, Зина (так ее звали) обладала природной мудростью и какой-то врожденной интеллигенностью (именно в том этико-нравственном значении, которое вкладывал в этот термин Боборыкин). Незамужняя и бездетная, она всем сердцем прикипела к трем хозяйским чадам. А проведав о гурманстве хозяина, которого уважительно звала «Григовович» или «Кормилец», баловала его разными вкусностями собственного производства. Григорий Львович шутил, что в Дантовой «Божественной комедии»  он, как чревоугодник, будет помещен только в 3-м круге царства «Ада», что не столь уж сурово.
Так уж случилось, что в те тревожные времена жизнь Григория и Екатерины сложилась довольно счастливо. Оба были умны, энергичны, талантливы, самодостаточны, и эту «самость» друг в друге только поощряли; они стали единомышленниками, надежными и верными друзьями. Она директорствовала сначала в одной, затем в другой московской школе. А Абрамович, между тем, разрабатывал «Методические указания для заочников к программе по теории литературы для отделений литературы и языка учительских институтов» (М., 1937) и написал совместно с литературоведом Александром Николаевичем Соколовым, в будущем деканом филфака МГУ, «Конспект курса лекций по теории литературы» (М., 1938; в 1940 вышло 2-е переработанное изд.). Григорий занимается творчеством Пушкина и пишет в 1937 году к столетию со дня смерти поэта статью в академический сборник. В журнале «Литература в школе» (1938, № 1) публикует статью "О гуманизме Гоголя". А в 1941 году в научном сборнике МОПИ появляется его работа «Критические мотивы в творчестве Лермонтова».
Когда грянула Великая Отечественная, Григорий, несмотря на близорукость, сразу же пошел в ополчение и прошагал всю войну — от обороны Москвы до самых стен Рейхстага. Начинал войну лейтенантом, закончил майором, начальником штаба 160-го гвардейского стрелкового полка, 54-й гвардейской стрелковой дивизии, 61-й армии Белорусского фронта. Будучи политруком, Абрамович выступал перед однополчанами с оперативными сводками о положении на фронтах. И буквально завораживал бойцов, когда с ораторским пылом рассказывал о славных традициях русской армии и, конечно, о победоносной Отечественной войне 1812 года. При этом, как и подобает словеснику, подкреплял рассказ яркими литературными примерами, прежде всего, вспоминая капитана Тушина из романа Льва Толстого «Война и мир». Фашисты сбрасывали на позиции советских войск агитационные листовки, и Григорий с удивлением увидел свою фамилию: солдат призывали сдаваться и переходить на сторону немцев, напоследок всадив штык в пузо трусливого комиссара Абрамовича или Рабиновича: «У жида-политрука морда просит кулака». Но Абрамович никак не был, как презрительно обзывали штабных, тыловой крысой. И в партию Григорий вступил отнюдь не из карьеристских соображений, но перед атакой, откуда возвращались только везунчики. Ему повезло вдвойне, поскольку он не только вернулся, но и был отмечен командованием. Из всех воинских наград он особенно дорожил первой, медалью «За боевые заслуги», хотя был удостоен орденами Красной Звезды и Великой Отечественной войны, а также медалями за взятие Варшавы и Берлина. Фронтовая дружба связала его с молодым майором, Александром Зиновьевичем Крейном. Крейн станет впоследствии создателем и директором Государственного музея А. С. Пушкина в Москве. Сохранилась фотография (она и сейчас висит в этом Музее), где они 8 мая 1945 года стоят в Берлине около Бранденбургских ворот.
А вот что вспоминает об Абрамовиче его однополчанин, капитан Иван Побединский: «Я таких друзей-товарищей на фронте обрел!.. На всю жизнь. По службе я подчинялся Григорию Львовичу Абрамовичу. Он был старше в звании и возрастом. Уроженец Ельца, почти земляк. Тогда я не знал, что воюем вместе с известным ученым, что по его учебникам студенты в институтах будут учиться. Обрушит на тебя неправедный гнев начальство, Львович улыбнется, скажет: "Не переживай, Иван Иванович. Когда-нибудь будем подчиняться не погону, а уму!" — И на душе полегчает». А вот выдержка из его письма Абрамовичу: «Милый друг и родной брат, ты не можешь себе представить, как я чертовски соскучился по тебе. Почти четыре года одной ложкой, из одной миски черпали редкое счастье и частое горе. Я уважал и уважаю тебя как человека, товарища и командира. Пишу искренне — обязан своей жизнью тебе». После войны Побединский стал сельским учителем словесности и получал от боевого товарища толковые и орфографические словари.
В августе 1945 года Григорий возвратился в Москву. Случилось так, что он ехал в штатском в военкомат оформлять бумаги об увольнении из армии, и в трамвае к нему пристал мужик в сильном подпитии: «Ну что, жид, наши немцев победили, а ты, небось, в Ташкенте отсиживался или в тылу ошивался, спиногрыз!» Вспомнился ли ему тогда дореволюционный антисемитизм? Или понял тогда Абрамович, что то была примета нового времени и что после разгрома нацизма вирус великодержавного шовинизма и антисемитизма поразит и народ-победитель?
А дома его ждала семья, вернувшаяся к тому времени из эвакуации в Пензенской области, где Екатерина Михайловна всю войну заведовала детским домом. В качестве скромного трофея отставной майор привез две немецкие пишущие машинки, которые благодаря доморощенным московским умельцам сразу же были переделаны на русский шрифт. Он целиком уходит в работу, проворно отстукивая одним пальцем статьи для Ученых записок МОПИ, академических сборников «Вопросы теории литературы».
Его интересуют проблемы творчества Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, вопросы теории литературы. Он обладал невероятным трудолюбием и обыкновенно трудился за огромным дубовым столом, причем настолько погружался в дело, что не реагировал на окружающее, даже на шумные игры детей. Из-под его пера вышло много научных статей. Но главный его конек — чтение лекций. После войны он продолжал работать в МОПИ, а одновременно его пригласили преподавать и в МГПИ им. Ленина. Студент-вечерник 1948 года, поэт Илья Лапиров, живший в США, вспоминал, как они ловили каждое слово Абрамовича, а конспекты его лекций стали для них ориентиром на всю жизнь.
Все же основной для него была его работа на кафедре русской литературы МОПИ, где подобрался достойный коллектив единомышленников. Кафедра славилась тандемом двух ярких и совершенно не похожих друг на друга блес-тящих лекторов — лиричного и задушевного Абрамовича и едкого Ульриха Рихардовича Фохта, причем у каждого таланта были свои поклонники и почитатели. В жизни же они были близкими друзьями и, как противоположности, льнули друг к другу.
По словам коллег, Фохт был яркой личностью в науке, его волновал сам процесс рождения мысли, борьба и столкновение мнений — в любых формах, будь то книга, статья, рецензия, выступление на конференции, научном заседании, студенческом семинаре, обсуждение чьей-либо работы или просто частная беседа. В нем была восприимчивость ко всему новому, зарождающемуся.
При этом он был неисправимым женолюбом, ценителем всего прекрасного, женат был (только официально!) семь раз, и в каждую новую свою избранницу был влюблен без памяти. За неукротимое жизнелюбие друзья прозвали его Фаустом. Вместе с тем, это был генератор идей, его ценили как животворное бродильное начало. Теоретик до мозга костей, он и лекции по русской литературе читал с теоретическим уклоном, стремясь объяснить обилие фактов общими закономерностями общественного и художественного развития. Что касается Абрамовича, то он тоже отличался системностью мышления, непременно апеллировал «чувствам добрым», и, если перефразировать слова Виссариона Белинского, был влюблен в поэтическую идею, как в прекрасное живое существо, созерцал ее во всей полноте, потому идея являлась в его лекциях не отвлеченной мыслью, не мертвою формой, но живым созданием. Поэтому и оценивали их по-разному, но с неизменным обожанием.
Что до Фохта, то он отличался независимостью и «свободоязычием» и не стеснял себя в выражениях, выступая подчас и остроумным мастером каламбуров. Говорили, что именно ему принадлежит шутливая модель композиции диссертации: «Водная часть», «Обвор литературы», «Интертрепация фактов», «Выгоды». Ученик Валерьяна Переверзева («переверзавец», как он себя называл), Фохт в молодые годы отдал дань вульгарному социологизму, но особая системность мышления осталась у него навсегда. И он остро переживал, что ни он, ни другие ученики не выступили в защиту Переверзева, когда того начали сильно клевать марксистские заправилы типа Владимира Ермилова. И когда в 1938 году Переверзев оказался в ГУЛАГе, все малодушно смолчали. В военные годы Фохт сам дважды подвергался аресту. В первый раз, когда он вместе с МОПИ отправился в эвакуацию в Магнитогорск, где был схвачен бдительными органами как этнический немец. Дело пахло то ли сибирской, то ли казахстанской ссылкой, а то и ГУЛАГом, так что спасти несчастного могло только вмешательство ЦК партии. И ему повезло. Кому-то из его друзей удалось дозвониться до его стародавнего коллеги по Московскому институту философии, литературе и истории Александра Еголина, ставшего тогда заместителем отдела агитации и пропаганды ЦК. Тот добился резолюции Сталина «разобраться», и Фохт был выпущен на свободу. По возвращении в Москву, он снова был арестован и снова спасен Еголиным.
Григорий Львович славился своей доброжелательностью, был вежлив и внимателен к людям. Но это вовсе не было молчалинским стремлением «угождать всем людям без изъятья» ради каких-то личных выгод. Он старался видеть в человеке только хорошее и был приветлив со всеми. Находились коллеги, ехидничавшие на его счет: «Что это Григорий Львович расшаркивается перед каждой штафиркой?!», не понимая, что деятельное человеколюбие есть его, Абрамовича, состояние души. Тогда как Фохт своим холодным умом «поверял алгеброй гармонию» и часто относился к людям настороженнно, откровенно презирал невежд и бездарей. Таковы были эти двое. При этом оба они заражали аудиторию мощной интеллектуальной энергией. Только вот Абрамовича студенты нарекли Братцем Кроликом (возможно, и из-за присущих ему кротости и доброты), а плотоядный Фохт получил прозвание — Братец Лис, стремившийся из этого Кролика «суп сварить». Но как ни тщился Лис заманить Кролика в ловушку, в той баталии именно он одержал победу — и был таков.
А между тем в стране разворачивалась откровенно антисемитская кампания. Вслед за расстрелом Еврейского Антифашистского комитета активизировалась борьба с так называемыми «безродными космополитами» и «низкопоклонниками перед Западом», и, казалось, кара вот-вот обрушится на всех евреев-гуманитариев. По иронии судьбы, одним из главных застрельщиков-обличителей — «врагов советского патриотизма» стал соавтор Абрамовича по учебнику для школ Фёдор Головенченко, к тому времени зам. зав. отделом агитации и пропаганды ЦК. В марте 1949 года он выступил с докладом «О борьбе с буржуазным космополитизмом в идеологии» в Высшей партийной школе при ЦК, в Военно-политической академии им. В. И. Ленина, Академии общественных наук, в других ведущих идеологических учреждениях страны. Он стал проводить в жизнь партийную линию так прямолинейно и истово, что получил «окорот» от самого «отца народов». «Вот мы говорим "космополитизм," — разоткровенничался он однажды на заседании редакторов газет. — А что это такое, если сказать по-простому, по-рабочему? Это значит, что всякие мойши и абрамы хотят занять наши места». И под бурные аплодисменты зала громогласно объявил: «Сегодня утром арестован враг народа, космополит № 1 Илья Эренбург». Однако Головенченко лишь выдал желаемое за действительное: кто-то из газетчиков позвонил на квартиру Эренбурга и… застал его дома. Эренбург именно тогда попал в фавор и только что стал лауреатом Сталинской премии. А незадачливого борца с «мойшами и абрамами» вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом. Тогда-то Москву облетела приметная фраза Льва Кассиля: «И у них бывают инфаркты». Разжалованный Головенченко получил кафедру русской литературы в МГПИ им. В. И. Ленина, где продолжал бороться за чистоту рядов уже в главном советском педвузе.
Но с отставкой одиозного Головенченко борьба с космополитами в литературе и искусстве отнюдь не прекратилась: напротив, она только набирала новые обороты. Обвинение в космополитизме сопровождалось судами чести, лишением работы, а часто арестом и ссылкой. По данным Ильи Эренбурга, до 1953 года был арестован 431 еврей — представитель литературы и искусства: 217 писателей, 108 актеров, 87 художников, 19 музыкантов. Что до именитых филологов, то «низкопоклонниками» были заклеймены Борис Эйхенбаум, Виктор Жирмунский, Марк Азадовский, Григорий Бялый, Григорий Гуковский (последний умер в лагере). Одним из активных проводников этой авангардной линии партии был ректор МОПИ Фёдор Харитонович Власов (1905–1975), который усердно боролся за присвоение институту имени Лаврентия Берии. По словам литературоведа Бориса Егорова, Власов заслужил репутацию «известного погромщика». Это на его счету изгнание из института видного литературоведа, профессора кафедры зарубежной литературы Марка Давидовича Эйхенгольца (он умрет в ГУЛАГе), автора фундаментальных работ по творчеству Эмиля Золя, научного редактора и комментатора собраний сочинений Золя и Гюстава Флобера. Рассказывали, что в свою бытность ректором Власов и его приспешники на одном из так называемых «судов чести» предъявили абсурдное обвинение одному еврею-историку, автору монографии о Якове Свердлове, что он, дескать, сознательно (!) уклонился от написания монографии об Иосифе Сталине.
А ранней весной 1953 года, в это урожайное для репрессий время, Власов и его присные решили расправиться с любимцами студентов — «нерусским» Фохтом, позволявшим себе произносить весьма рискованные для того времени сентенции, и попавшим под раздачу «космополитом по национальности» Абрамовичем. Искали только повод. А тут на кафедре русской литературы, где работали Фохт и Абрамович, как раз намечалась защита диссертации «Некоторые особенности реализма Пушкина и Гоголя на материале "Евгения Онегина" и "Мертвых душ"». Чем не мишень для бдительных патриотов?! И хотя диссертантом был русский молодой сапер-фронтовик, орденоносец, сталинский стипендиат Виктор Иванович Глухов, «власовцы» вознамерились отыскать в его работе преклонение перед Западом. В результате защиту, где оппонентом выступал Фохт, превратили в двухдневный шабаш, в разгром и провал диссертанта, да еще и в идеологический мордобой Фохта и всей кафедры. Когда же Ульрих Рихардович наотрез отказался каяться и признавать несуществующие грехи диссертации, он был изгнан из института. С требованием осудить «политически порочную» работу Глухова обратился Власов и к Абрамовичу, а когда услышал решительное «нет», пригрозил: «Смотри, Григорий Львович, в большую беду попадешь!», на что тот ответил словами Алёши Карамазова: «Что же, значит планида моя такая».
Можно себе представить, что творилось тогда в семье Абрамовича! Хотя Григорий Львович старался не посвящать домочадцев в подробности институтских дел, настроение было такое, что Екатерине впору было собирать чемодан с теплыми вещами и сухарями, ведь впереди маячил ГУЛАГ. Впрочем, свой жребий он решил принять безропотно, нимало не рассчитывая на снисхождение. Только ходил по комнате большими шагами, обреченно повторяя есенинское: «Скоро, скоро часы деревянные прохрипят мой двенадцатый час». Но рядом с ним была сильная и бескомпромиссная Екатерина Михайловна. Втайне от мужа (знала, что тот бы категорически запретил!) она ранним утром набрала номер домашнего телефона Власова. Тот, видно, спросонья, что-то вяло пробурчал в трубку и услышал резкое: «Что Вы себе позволяете, Фёдор Харитонович? Прекратите погром на кафедре! Если не оставите в покое Григория, я в ЦК пойду, выведу Вас на чистую воду!» Ошарашенный Власов пытался вставить хоть слово, но только беспомощно повторял: «Екатерина Михайловна, успокойтесь! Григорию Львовичу ничто не угрожает».
А вскоре Министерство просвещения устроило проверку МОПИ, и тут свершилось нечто ошеломляющее. Как и его единомышленник Головенченко, Власов был освобожден от ректорства и «понижен» в должности — до зав. кафедрой советской литературы института. А Абрамович и восстановленный на работе Фохт продолжали радовать студентов МОПИ, получившего в 1957 году имя Надежды Крупской. Забегая вперед, скажем, что Власов позже будет выказывать Абрамовичу дружелюбие и восхвалять его за честность и принципиальность. В 1970-е, на юбилейном институтском вечере он, вспоминая прошлые времена, признает: «Григорий Львович никогда не петлял, как заяц», а в ответ услышал чью-то едкую реплику: «Не тебе чета». Что до Виктора Глухова, то в 1954 году он благополучно защитил кандидатскую диссертацию, а впоследствии (в 1991 году) стал и доктором филологии, ведущим специалистом по русской литературе XVIII — начала XIX века, зав. кафедрой литературы Волгоградского педагогического института.
Впрочем, далеко не все в жизни Абрамовича было так безоблачно: написанную им докторскую диссертацию «Проблемы специфики литературы и литературного развития» он в 1952 году послал на экспертизу влиятельному Александру Ревякину, профессору, зав. кафедрой русской литературы МГПИ им. В. И. Ленина и главному редактору журнала «Литература в школе». Диссертация как в воду канула. Сколько ни справлялся о ней Абрамович, вразумительного ответа не получал, а однажды Ревякин так прямо и сказал: мол, не время Вам сейчас претендовать на докторскую степень. Отсюда следовало, что не в диссертации вовсе дело (и совсем не важно, читал ли ее Ревякин), а в нем, Абрамовиче. Чиновник от литературы прекрасно знал, откуда дуют партийные ветры, и, перестраховавшись, решил попридержать «труднопроходимого» соискателя. Диссертация протомилась у Ревякина семь долгих лет!
1953 год был знаменательным в жизни Абрамовича: вышла из печати главная книга его жизни: учебник «Введение в литературоведение», предназначенный для студентов-филологов СССР. Тем самым было положено начало новому вузовскому курсу, дан научный подход к анализу и оценке литературных произведений, сформулированы законы историко-литературного развития. Не случайно академик АПН Леонид Тимофеев, с которым у Григория Львовича завязались длительные творческие связи и дружеские отношения, заметил: «Абрамович — это система».
Книга состояла из трех разделов: общего учения о литературе, учения о литературном произведении и о литературном процессе. В первом разделе были затронуты такие проблемы, как содержание и форма художественной литературы, проблема народности и общечеловечности литературных произведений, вопрос о типичности и о «познавательно-воспитательном» значении художественной литературы. Во второй раздел вошли главы, посвященные теме, композиции, сюжету и языку, стиховедению. В последнем трактовался вопрос о литературном произведении, о художественных методах и содержались сведения об основных направлениях в истории мировой литературы. Там же шла речь и о поэтических видах и жанрах. При этом акцент делался на историческом рассмотрении литературы. Характер историзма, обязательный в теории литературы, определялся взаимодействием исторически конкретного и общего. В то же время, подчеркивалось в учебнике, сами теоретико-литературные определения имели различный содержательный объем.
Как же был встречен учебник Абрамовича? Увы! В популярнейшей «Комсомольской правде» от 29 октября 1953 года появилась рецензия некоего Вадима Назаренко с хлестким названием «В дебрях схоластики», где учебник Абрамовича подвергся самому огульному и безоговорочному шельмованию. Забавно то, что Назаренко, оценивая книгу по литературоведению, филологическим образованием отягощен не был (он закончил художественно-промышленное училище) и только начинал тогда печататься как литературный критик. Недостаток знаний он компенсировал апломбом, откровенной руганью, журналистским лихачеством. Однако и он, и опубликовавший его разгромный отзыв на книгу редактор «Комсомолки» Дмитрий Горюнов (руководил газетой с 1950 года), по-видимому, не сомневались, что нанесли автору нокаутирующий удар. Но просчитались! А все потому, что на дворе уже вступила в свои права оттепель и, вопреки ожиданиям сталинистов, обструкция учебника печальных последствий для Абрамовича не возымела. В «Литературной газете» от 15 декабря 1953 года литературовед Тамара Мотылёва прямо указала: «Попытка, сделанная В. Назаренко начисто изничтожить эту книгу на основе нескольких, выхваченных из контекста малоудачных формулировок, совершенно несостоятельна… Рецензент не затронул ни одного теоретического вопроса, отделавшись лишь поверхностными придирками». В целом доброжелательными были отзывы об учебнике в журналах «Звезда» (1954, № 1), «Литература в школе» (1954, № 3), а также в широкой писательской среде («Разговор перед съездом», М., 1954). Более того, «Введение в литературоведение» было вскоре переведено на иностранные языки. На болгарском языке в переводе Димитра Добрева вышло даже два издания: в 1954 и 1956 годах. В Монголии учебник в середине 1950-х годов печатался главами из номера в номер в главном органе монгольского Союза писателей, журнале «Цог» («Огонек»), в переводе литератора М. Гаадамбы. Интересно, что переводчик венгерского издания учебника (1955) Иштван Косарас уже в конце 80-х годов рассказывал, что это благодаря переводу учебника Абрамовича, он создал венгерское литературоведение, купил себе фешенебельный дом на Балатоне. И очень сокрушался, когда узнал, что у этого советского автора не было даже личного автомобиля. В 1956 году вышло 2-е издание учебника, исправленное и дополненное, и на одном из заседаний сектора теории литературы и эстетики Института мировой литературы им. А. М. Горького состоялось его обсуждение, в котором приняли участие ведущие литературоведы Александр Соколов, Марк Поляков, Владимир Борщуков, Юрий Борев и др. И книга была признана наиболее удачным современным пособием по сему предмету. Тем временем в ИМЛИ замышлялась первая в советском литературоведении попытка дать историческое освещение основных категорий теории литературы. Немалую роль в создании будущего труда сыграл Яков Ефимович Эльсберг, тогда зав. отделом теории литературы, автор монографий «Вопросы теории сатиры» (1957), «О бесспорном и спорном. Новаторство социалистического реализма и классическое наследство» (1959), «Основные этапы русского реализма» (1961), «Черты литературы послевоенных лет» (1961) и др. Однако этот вполне солидный литературовед снискал самую мрачную репутацию и получил прозвище «советский Азеф». Потому после разоблачения культа кресло под ним зашаталось, его сразу же вывели из редколлегии журнала «Вопросы литературы». А вернувшиеся потом из лагерей ученые потребовали публично осудить сексота. Заявления от них весной 1960 года поступили в московскую организацию Союза писателей и генеральному прокурору СССР. Однако прокуратура отделалась отпиской, а столичное литературное начальство поначалу вроде бы выступило за исключение Эльсберга, но в июне 1963 года секретариат Союза писателей России это решение отменил, так что Эльсберг отделался легким испугом. Впрочем, он все же стал весьма боязлив и, по воспоминаниям современников, страшился ездить по городу, вероятно, опасаясь возможного нападения на него пострадавших людей. Известно, что в период реабилитаций он получил немало пощечин.
И тем не менее именно Эльсбергу принадлежала идея создания многотомной монографии «Теория литературы». При этом он понимал, что в одиночку труд этот не осилить. Нужны были люди. Он сделал ставку именно на молодежь — группу вчерашних выпускников МГУ: Сергея Бочарова, Георгия Гачева, Вадима Кожинова, Петра Палиевского, Виталия Сквозникова и др., людей талантливых и ищущих. Интересно, что против инициативы по созданию «Теории литературы» выступили некоторые литературоведы, хотя на самом деле они воевали, прежде всего, против Эльсберга.
Проект находился под угрозой полного срыва, но в дело вмешался другой одиозный и некогда всесильный, «свирепый литературный экзекутор» Владимир Ермилов, известный в свое время травлей Маяковского и Платонова. Ермилов, как и Эльсберг, понял, что поддержка атакуемых «прогрессивными силами» юных талантов сулит им моральные дивиденды, а главное — сохранение своего положения во властной системе. Надо заметить, что Ермилов по той же причине поддержал своего зятя Вадима Кожинова, когда тот попытался заново открыть для русской культуры старательно забытого великого философа, культуролога и литературоведа Михаила Михайловича Бахтина (1895–1975), доцента Мордовского государственного пединститута. Вот как отозвался о литературной обстановке тех лет современник: «Ермилов тряхнул стариной, демонстрируя, что значит бить, именно бить наповал в полемике, вроде бокса без перчаток, как в оны годы бывало, чего, понятно, нынешние мастера закулисной склоки уже просто не умели». Поговаривали, что Ермилова поддержал тогда зав. Отделом литературы и искусства ЦК КПСС Дмитрий Поликарпов (по инициативе которого, между прочим, в 1958 году была начата травля Пастернака). Таким образом, книга «Теория литературы» была спасена, причем Ермилов вошел в ее редколлегию.
Однако не могло быть и речи о том, чтобы человек с такой репутацией, как Эльсберг, возглавил работу над этим авторитетным трудом. Требовался теоретик литературы, не замаранный во время оно, к тому же устраивавший как «прогрессистов», так ни «реакционеров». Неудивительно, что выбор пал на автора «Введения в литературоведение» Григория Абрамовича, который в 1957 году и был приглашен в ИМЛИ. Ему было поручено возглавить группу по подготовке фундаментального труда. Согласие на претившую ему начальственную должность Абрамович дал не без колебаний, но перспектива такой масштабной работы увлекла его, и он перешел в ИМЛИ, хотя не прервал чтения лекций в МОПИ.
Понятно, что чуждый интриг и сплетен Григорий Львович, как человек науки, едва ли интересовался подковерной борьбой вокруг еще не состоявшейся «Теории литературы». И Эльсберг был с ним весьма мил, рассказывал «дней минувших анекдоты» и зазывал в гости: благо, жил в самом центре Москвы, в проезде Художественного театра и, будучи заправским библиофилом, особенно нахваливал свою библиотеку. Абрамович видел, что оказавшийся в его подчинении коллектив «младотеоретиков» относился к Якову Ефимовичу с большой симпатией, как будто и не было у него никаких прегрешений в прошлом. Более того, именно Эльсберга творческая молодежь считала реальным двигателем «Теории», а вот его, Абрамовича, поначалу восприняла настороженно, как навязанного сверху надсмотрщика для обуздания возможной крамолы. В такой ситуации доказать группе свою состоятельность как ученого и руководителя проекта Григорию Львовичу было непросто. Впрочем, благодаря своей широкой эрудиции, страстной любви к литературе, доброжелательности он все же завоевал сердца молодых.
Начал он с того, что опубликовал в стенгазете института программу предстоящего труда, вызвавшую живую полемику в среде филологов; а затем в обстоятельной статье «Историзм в теории литературы» («Вопросы литературы», 1959, № 3) наметил развернутый план работы над проектом. С одной стороны, он выступил против тех, кто отрицал важность «типологических обобщений»; с другой — против отрицания исторического принципа изложения проблем литературной теории. По Абрамовичу, единственно плодотворным способом рассмотрения материала в теоретико-литературных исследованиях должен был стать историко-логический метод. Этому, кстати, была посвящена и докторская диссертация, наконец-то защищенная в ИМЛИ в 1959 году. Исторический принцип был направлен своим острием против недопустимости умозрительных схем, против всяческих релятивистских подходов.
Обращает на себя внимание написанная Абрамовичем концептуальная глава «Предмет и назначение искусства и литературы» в Кн.1 «Теории литературы»: «Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер» (Ранее, в 1961 году, она вышла и отдельной брошюрой «По законам красоты (Предмет и назначение литературы)». М., 1961). Речь идет здесь о том, как на разных стадиях развития менялось представление о самом предмете литературы, о взаимоотношении искусства и действительности. От космогоний и теогоний древнего мира прослеживался путь к классической литературе нового времени с ее человеческим пафосом. Он-то и станет доминирующим в искусстве последующих эпох. Особенно показательна судьба русской классической литературы, менее чем за столетие прошедшей те пути развития, которые западноевропейские страны прошли за несколько веков. Русская литература проникла в такие глубины внутреннего мира человека, что своей «всемирной восприимчивостью» поднялась на величайшие вершины мирового искусства. В непрестанном развитии и росте его внутреннего содержания выступает главный предмет литературы — человек и человеческая жизнь. Движется история, и с каждой новой эпохой мы видим новых людей, с новыми деяниями, мыслями, чувствами. Так важнейшие этапы развития человечества отражаются во внутренних изменениях самого предмета литературы.
Трехтомная «Теория литературы» (Кн. 1–3. М., 1962–1965) стала явлением не только в советской, но и в мировой науке и культуре. Авторам удалось охарактеризовать особенности художественной литературы и выявить закономерности ее развития, опираясь на исторически-конкретное исследование литературного материала. Не претендуя на полноту охвата и изложения вопросов теории, они решали исследовательские задачи, а потому работу должно рассматривать, прежде всего, как первоначальный поиск в области создания теории литературы на исторической основе. Этот вдохновенный многолетний труд носил экспериментальный, новаторский характер, причем общность исходных положений отнюдь не исключала различных точек зрения по отдельным вопросам и различных соотношений между теоретическим и историческим. Первая книга содержала интереснейшие главы: «Художественный образ и действительность» (Вадим Кожинов), «Внутренняя структура образа» (Пётр Палиевский), «Образ и художественная правда» (Николай Гей), «Творческий метод и образ» (Виталий Сквозников), «Развитие образного мышления в литературе» (Георгий Гачев), «Характеры и обстоятельства» (Сергей Бочаров) и др. Кн. 2 была посвящена «Родам и жанрам литературы» (главы написаны Яковом Эльсбергом, Георгием Гачевым, Вадимом Кожиновым, Елеазаром Мелетинским, Виталием Сквозниковым, Марией Кургинян, Юрием Боревым). Кн. 3 «Стиль. Произведение. Литературное развитие» представлена, помимо названных авторов, яркими работами Натальи Драгомирецкой, Людмилы Киселёвой, Михаила Гиршмана и др. Как точно сказал писатель Дмитрий Бак, перед читателем предстало здесь не литературоведение, а литературовидение, не столько схемы и измы, сколько усмотрение движущих смыслов.
Сложность состояла в том, что историческое понимание предмета теории литературы могло иметь различные методологические предпосылки. Абрамович проводил в жизнь историко-материалистическое понимание, что вызывало у некоторых молодых учеников Бахтина неприятие. Потому, высоко ценя Григория Львовича за его ум, талант и человеческие качества, «младотеоретики» не желали подчиняться его, как им казалось, консерватизму и ретроградству в науке. Что до Абрамовича, то, отдавая дань талантам молодых, он всячески пытался примирить их «фрондерство» с господствующими марксистскими постулатами. Но при этом старался сделать это ненавязчиво и тонко, чтобы голос исследователя был услышан и общая концепция не пострадала. Впрочем, и его отношение к Бахтину было весьма уважительным (он, кстати, принял его теорию «полифонического романа» Достоевского еще в 1930-е годы и с благоговением хранил две книги, подаренные ученым (с надписью «Григорию Львовичу… c глубоким уважением и самыми сердечными чувствами»), а впоследствии ссылался на них в своих научных трудах. С другой стороны, институтское начальство настойчиво требовало от него как руководителя группы быть построже с «вольнодумцами» и постоянно пеняло ему за либерализм. Так что Абрамович, с его повышенным чувством ответственности, оказался меж двух огней. Потому в 1965 году, когда работа над «Теорией литературы» была завершена, Абрамович ушел из ИМЛИ с твердым намерением никогда более не начальствовать.
Сделать это ученому такого уровня, как он, было очень непросто. В МОПИ, куда он вернулся, декан факультета грозился, что обяжет Абрамовича как коммуниста взять на себя руководство кафедрой русской литературы, однако получил такой категорический отказ, что вынужден был отступиться. Другое дело — вдохновенное чтение лекций, научное руководство аспирантами и докторантами. Сколько их за 45 лет его работы в педвузе получили ученые степени! Какого-нибудь неискушенного провинциала он радушно принимал дома, долгими часами просиживал с ним над рукописью, вникая в самую суть предмета. «Ты за свою жизнь написал, наверное, не меньше сотни диссертаций!» — шутила жена Екатерина Михайловна. И едва ли это сильное преувеличение: Абрамович мог пробудить научную мысль, дать направление исследованию, сформулировать неоспоримые выводы. Впрочем, он поддерживал и уже сложившихся ученых. К примеру, он был научным руководителем в будущем известного филолога Семёна Теодоровича Ваймана, тогда автора монографий «Данте и проблема зарождения реализма» (1961), «Реализм как эстетический антипод религии: Этюды о поэтике Бокаччио» (1966). Докторская диссертация Ваймана «Проблема теории реалистического метода, его формирования и современного развития» (1970) была написана под концептуальным «приглядом» Абрамовича. Или другой колоритный персонаж: здравствующая и ныне Маргарита Осиповна Мазель, которую Григорий Львович приобщил когда-то к творчеству Достоевского; под его руководством она написала несколько статей, в частности, о художественных особенностях рассказа «Кроткая». В наши дни она выступает перед широкой православной аудиторией с циклом видео-лекций о том, что «общение с миром Достоевского, с его героями — это настоящий пир души. Ткань душевная в тебе утончается, и совершенно нет чувства одиночества».
Что до непосредственных научных интересов, то Григорий Львович сосредотачивается на исследованиях в области русской классической литературы XIX века. Рассматривая взгляды и произведения писателя в широком историко-культурном контексте, Абрамович в своих панорамных работах всегда нов и концептуален. Так, в статье «Трагедийная тема в творчестве Лермонтова» (1964) он говорит о постижении связи между индивидуализмом и преступлением — от Лермонтова к Толстому, Достоевскому и Блоку. При этом исследователь проникал в психологию творчества поэта, обращая внимание на сравнение Демона с «отрывком тучи громовой», чернеющей в лазурной вышине. Оказывается, еще в детские годы воображение Лермонтова поразил этот образ чернеющего облака, которое ассоциировалось у него с духовной бездомностью как одним из решающих в его поэзии условий трагического. С этим образом сопрягались несчастные, обойденные дружбой или любовью «чудаки», «радужные мечтатели», перерождающиеся в индивидуалистов и становящиеся «страдающими эгоистами». Тонкие наблюдения над художественным миром Гоголя находим в его статьях о «Старосветских помещиках» (1956), о жанровой природе ранней идиллии «Ганц Кюхельгартен» (1968), об идее повести-сказки «Вий» (1971). Особенно интересна последняя работа Абрамовича, где философ Хома Брут рассматривается в ряду таких литературных героев, как Вальсингам в «Пире во время чумы» Пушкина, Кирибеевич в «Песне про купца Калашникова» Лермонтова, Андрий в «Тарасе Бульбе» Гоголя. А трагедия и гибель Хомы трактуются как судьба человека, выходящего за «круг» народного целого.
Непрерывный интерес к Достоевскому очевиден и в основополагающей работе Абрамовича «О природе и характере реализма Достоевского» (1959). Проследив связь мировоззрения и творчества писателя, он отметил, что такой большой художник, как Достоевский, создавал свои творения не вопреки своему мировоззрению, как было принято считать, а в результате борьбы реакционных и прогрессивных начал, и что эти прогрессивные стороны оказывались весьма существенными. Примечательно, что Абрамович подготовил к печати и взял на себя научное редактирование докторской диссертации талантливого ученого, профессора МОПИ Николая Максимовича Чиркова. Этот ученый широкого исследовательского диапазона помимо Достоевского, сосредоточился на творчестве Ромена Роллана, Августа Стринберга и др. Созданные им на основе диссертации книги «О стиле Достоевского» (1964) и более полное издание — «О стиле Достоевского: Проблематика, идеи, образы» (1967) стали новым словом отечественного достоевсковедения. «Чирков был любимейшим из любимых, — вспоминали о его лекциях студенты. — Все его лекции заканчивались громом аплодисментов».
Отзывался Абрамович и на художественные произведения о Достоевском. Известна его рецензия на роман Николая Арденса «Ссыльный № 33» (1967), опубликованная в Ученых записках МГПИ. Здесь важно то, что он пытался всячески подчеркнуть значение Достоевского для советской культуры, подкрепив его непререкаемым в то время ленинским авторитетом (статья «Ленин о Достоевском», опубликованная уже после смерти Абрамовича, в 1984 году).
Говорят, что человек должен оставить на земле «чекан души своей». Таковым был для Григория учебник «Введение в литературоведение», куда он привносил результаты все новых и новых научных изысканий. Каждое издание выходило под грифом «исправленное и дополненное», и то была напряженная работа не только ума, но и души. Последнее, 7-е издание вышло в свет в 1979 году и не устарело и в наши дни. Его продолжают рекомендовать студентам-гуманитариям как необходимое пособие по теории литературы.
При этом Григорий Львович никогда не пытался слыть всезнайкой и судить о предметах, ему неведомых, ссылаясь на Козьму Пруткова: «Если ты не знаешь языка ирокезского, то знай, что всякое твое суждение о нем будет глупо». И мнением его дорожили, зная о его непредвзятости и беспристрастии. Достаточно сказать, что в течение двух сроков — 8 лет — он входил в состав Высшей аттестационной комиссии при Минвузе (на сей счет шутили, что Абрамович — «дежурный еврей» в ВАКе), был постоянным членом ученых комиссий при Министерствах просвещения СССР и РСФСР, редактором программ по «Введению в литературоведение», членом экспертных советов по истории и теории литературы МГУ и МОПИ. Кроме того, свыше четверти века он был бессменным руководителем преподавательского методологического семинара по эстетике в МОПИ.
Странным образом переплелась административная жизнь Абрамовича с жизнью Василия Фёдоровича Ноздрева, ученого-физика и плодовитого поэта-лирика в одном лице. С 1943 года Ноздрев, доцент и кандидат наук, стал секретарем парткома МГУ. Тому немало способствовала его героическая биография участника и инвалида войны. К тому же он издал несколько поэтических сборников и к филологам питал особый пиетет. Крепкий хозяйственник, он создал и оснастил фундаментальную физическую лабораторию. Но особенно стал знаменит тем, что, будучи креатурой секретаря ЦК КПСС Александра Шербакова, стяжал славу борца с еврейским засильем в науке. Он известил своего патрона о том, что большинство ведущих ученых МГУ составляют евреи, которые, якобы нипочем не берут к себе на обучение в аспирантуру русскую молодежь. «Надо сказать, что тяга еврейской молодежи в аспирантуру и в университет очень большая, — сигнализировал Ноздрев Щербакову, — и если в этом отношении не встать на путь регулирования, то уже не более как через год мы вынуждены будем не называть университет "русским", ибо это будет звучать в устах народа комично». В течение 1944–1945 гг. этим ревнителям «русскости» удалось резко изменить состав студентов и аспирантов университета: с их легкой руки, ряд ведущих физиков, Владимир Фок, Лев Ландау, Семён Хайкин, были вынуждены покинуть МГУ. Доцента не смутило даже то обстоятельство, что все они были заняты разработкой сверхсекретной ядерной проблемы: «Современная обстановка требует от нашей партии не уступок некоторым ученым в надежде, что они создадут атомную бомбу, а непримиримость ко всяким отступлениям от марксизма-ленинизма, ибо это оружие сильнее любой бомбы». Однако в мае 1945 года секретарь ЦК умер, а лишившийся своего покровителя Ноздрев не был переизбран секретарем парткома. Правда, он нашел себе нового покровителя, на сей раз раз секретаря ЦК КПСС Андрея Жданова. Доцент Ноздрев написал ему пространное письмо аж на девяти страницах, в котором вновь, не скупясь на детали, подробно рассказал о «нетерпимом положении в современной физике». И вновь бил в набат, упрекая академическое начальство в близорукости, утверждая, что евреи не дремлют и стремятся занять «хлебные места» в науке.
С 1953 года для укрепления национальных кадров Ноздрев был переведен в МОПИ, сначала в качестве проректора, а с 1960 года — и ректора института. Надо думать, в вузе Василий Фёдорович был, что называется, «своя рука владыка», и кадровую политику творил самостийно, евреев на руководящие посты не пускал. Тех же, кто работали в МОПИ до него, он не трогал, руководствуясь телефонным принципом советского кадровика: «Старый лес — не рубить, новый — не сажать». Надо заметить, что Абрамович пришел в педвуз еще в начале 1930-х годов, так что его лес был «старым».
Характерный эпизод — во время юбилейного вечера института, куда были приглашены сотрудники с женами, Ноздрев выступил с торжественной речью, в которой упоминал всех замечательных профессоров вуза и, когда стал перечислять словесников, услышал подсказки с мест: «Абрамович», «Абрамовича забыли». И только в самом конце, со скрежетом зубовным он назвал неудобную фамилию. И тут в действие вступила неустрашимая Екатерина Михайловна, бросившаяся на защиту мужа. «Знаете, я учительница, — обратилась она к ректору, — и всегда за подсказку ставила двойку». Ноздрев был взбешен и, отозвав Абрамовича в сторону, с плохо сдерживаемой яростью изрек: «Что это позволяет себе Ваша жена? Я вас всех насквозь вижу!» Не вполне понятно, кого имел в виду ректор: евреев или подведомственных ему профессоров, только после этого эпизода он как ни странно, стал относиться к Григорию Львовичу менее предвзято. В бытность Ноздрева ректором Абрамович был награжден орденом Трудового Красного Знамени, медалью «За доблестный труд», значком «Отличник народного просвещения СССР».
Правда, окончательно завоевать симпатии Ноздрева Григорий Львович так и не сумел. Потому, надо думать, ректор рассудил за благо скрыть от него приглашение на Съезд славистов в Голландии в 1971 году, где главным пунктом повестки дня значился доклад Абрамовича об учебнике «Введение в литературоведение» с последующим его широким обсуждением учеными коллегами Европы и Америки. Как потом стало известно, голландцам объявили, что докладчик болен и на съезд явиться не может. Стало быть, углядел Ноздрев в Григории Львовиче, коммунисте и фронтовике, этакую «червоточинку», не позволявшую ему разрешить Абрамовичу представительствовать от СССР в этом «логове капитала».
Зато никто не помешал Абрамовичу принять участие во встрече с писательницей Бел Кауфман, внучкой почитаемого им с детства классика еврейской литературы Шолома Алейхема, приехавшей в 1968 году из США в Москву по приглашению Союза писателей СССР. Ее оригинальный роман «Вверх по лестнице, ведущей вниз» (русский перевод 1967) о жизни американской школы был с интересом прочитан и высоко оценен советским читателем. В ответ на восторженные слова Абрамовича о ее великом дедушке, первые произведения которого он читал еще в детстве, Кауфман в свою очередь призналась, что, оказывается, давно следит за работами Григория Львовича, даже как преподаватель литературы читала его «Введение в литературоведение» и нашла учебник превосходным. Интерес ее был вовсе не праздным: фамилию Абрамович носил большой друг и коллега ее деда, известный идишский писатель Менделе Мойхер-Сфорим с его «грустной симфонией еврейской литературы», и ей не терпелось узнать, как живут в России, откуда эмигрировал когда-то ее дед, современные «Абрамовичи». Спросила она, конечно, и об антисемитизме в СССР, посетовав, что в США отдельные проявления иногда случаются. Что мог ответить коммунист Абрамович на встрече с американкой, да еще в присутствии «литературоведов в штатском»? Конечно же, нет. Решительное, категорическое «нет».
В качестве примера он привел свою судьбу, рассказав, как он, еврейский мальчик из провинциального городка, стал ученым. «Я счастлив своей страной, где все только благоприятствовало моему становлению и росту», — отчеканил он бойко, словно отвечал хорошо выученный урок. Как будто его восхождение к вершинам науки было сплошным победным маршем. А добился превосходства он как раз потому, что с первых шагов ему было отказано в равенстве, и мир стал для него полем мучительных преодолений. Не сказал Абрамович и того, что секрет его внешне столь завидной карьеры в том, что он всю жизнь пытался создать себя — ученого, учителя словесности, лектора, воина, — словом, человека во многих ипостасях. Что верил в людей и был добр к ним, и те отвечали ему тем же. Немного задумавшись, он все же прибавил: «Надо найти в себе человека, надо создать себя для людей!»
И прощание с Григорием Львовичем в 1979 году было теплым, многолюдным. Гражданская панихида проходила в переполненном актовом зале МОПИ. Все ораторы вспоминали труды и дни покойного литературоведа. Говорили много и разно, но неизменно с любовью и уважением. Он был ровесником XX века и вместе со страной прожил жизнь тревожную, яркую, интересную, став видным ученым современности. Через грозы и лихолетья он нес в себе неповторимый образ учителя словесности.

P. S. Григорий Львович Абрамович приходится автору этого текста дедом по материнской линии.

Яндекс.Метрика