Портал «Читальный зал» работает для русскоязычных читателей всего мира
 
Главная
Издатели
Главный редактор
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Архив
Отклики
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение








Зарубежные записки № 49, 2023

Любовь БЕРЁЗКИНА

ДЕРЕВЬЯ И ВОЗДУХ
 
* * *

дождь по утрам, если встанешь
часиков в шесть или в семь,
небо — как рудная залежь,
или нет неба совсем.
только деревья и воздух
делит на нечет и чет
время огромного роста,
в темный кармашек кладет.



* * *

Из прошлого приходит человек
и обещает: все теперь иначе,
и по щекам стекает мокрый снег,
но человек смеется, а не плачет,
он говорит: построим теплый дом,
с тобою в нем состаримся, как надо.
Вот только я стою в саду пустом,
вернее, в том, что будет после сада.



* * *

Сухо, сухо, с, у, х, о,
дождь в открытое окно снится,
ночью улица — большой махаон,
а луна — как маленькая синица,
крошек много мерцающих, золотых,
где уж одной ей справиться...
                                 сон ли, дождь ли?..
улицы-бабочки и шмели-сады,
отчего же столько печали, боли?



* * *

что осталось от поля за долгое лето:
теплый ветер, солома из ветра и света,
а до этого — даль, ожидание чуда ржаного,
занавеска в окне обещанием зренья и слова,
синий гром вдалеке, и прозрачная желтая верба,
а до этого — холод и крошки вороньего неба,
человек на снегу посреди ледяной чашки Петри,
ничего, никого, кроме бездны вокруг в километре.



* * *

когда наденет река
осенний туман, как невеста,
когда заснут сторожа
идущего вдаль силуэта,
на кончике языка,
на птичьих излучинах жеста,
найдет моя Госпожа
последние зернышки света.



* * *

ночь холодит затылок,
мертвые — это свет
из пустоты, где — было,
из полноты, где — нет.

не распознаешь, кто здесь,
с яблоком лунным тих,
жадно вдыхает осень,
спрятавшись от живых.



* * *

Трава шумит приходы гроз,
начало мокряди и тлена;

когда неубранный овес
ждет разноцветная геенна,
и желтизна, уже мертва,
с утра ко стеклам льнет и липнет, —

жизнь умещается в слова,
в окне бегущие под ливнем.



* * *

осенью иная тишина,
от нее легко и безвозвратно
тает в небе пригоршня пшена,
золотые маленькие пятна,
ночью придорожные столбы
держатся за провод, как слепые,
и несут светильники судьбы
чередою небыли и были.



* * *

Чужие сны, священный лепет
сухой травы, неспешных дат,
чуть слышный ветер листья треплет,
и голоса вдали дрожат,

в дверной проем заходят тени,
свет выбегает за порог,

на яблоневые ступени
садится Бог.



* * *

и когда дожди, заржавев на стыках,
заскрипят от тяжести над домами,
хватит нам тепла и в зажженных тыквах,
потому что мертвые выпьют с нами,
потому что будет, с кем поделиться,
вспоминая это, другое, третье
и безмолвной речью в прозрачных лицах
зажигая свечи любви и смерти.



* * *

Дни — как тени, что ветром несомы,
человек продуваем насквозь
этим временем темным, бессонным,
истончающим небо и кость.

Постепенно легчаешь, как птица,
отрываясь от каменных ниш,
и срываешь передник из ситца,
и за синее море летишь.



* * *

листик сорвавшийся, на паутине,
под обессиленной веткой повис,
как на растянутой скрытой пружине,
вот и не вспомнит, где верх, а где низ,
и на ветру серебрит, как монета,
слабый потерянный грошик живой,
слух без вопроса и взгляд без ответа.
Нить порвалась, и конец. Боже мой...



* * *

Нервный, неровный, рваный,
свет не дает уснуть,
смотрят в окно туманы,
глаза приоткрыв чуть-чуть;
белые держат веки,
пальцы — беззвучный дым,
будто набросок некий,
которому снишься ты.



* * *

часто глядишь в окно —
Господи, как же темно,
даже когда на свету
к свету из света иду,
даже когда эта тьма
бережно сводит с ума
и, предрекая исход,
спать в подорожник кладет.



* * *

В поле кукурузном
человек и мыши,
пусто в нем и грустно —
кто тепла надышит?
Но молчат початки
в чистой мешковине,
словно опечатки
света на картине.



* * *

вот один человек,
вилка одна и ложка,
не человек, а фейк,
рыбина и картошка.
Спросят его: ты кто?
Он отвечает просто:
ветка во тьме, гнездо,
ветер, трава и звезды.



* * *

Господи, да будет слово Твое: «Да»,
да не одолеют нас ветра и врата,
да святится именем инея — синее,
да приидет звонное знобкое зимнее,
да будет поле Твое,
речушка Твоя и лес Твой,
да воскреснет хлеб, молоко, жилье,
птица Твоя над листвой.



* * *

все хорошо, — повторяет он, — все хорошо,
небо в глазах его — словно большой ожог,
взгляд его — ветер в траве и в сухой листве,
пестрые птицы — за пазухой и в рукаве,
в желтых карманах — орехи, а в красных — желдь,
жизнь он плетет, кровлю, плетень и смерть,
стебель последний на дудочку тратит, дует в нее
светом утренним на винограде,
дымом печным, — нежное такое дутье.



ПРЕДОСЕННЕЕ ТРАДИЦИОННОЕ

Облака, и деревья, и звезды
стали ближе знакомых людей,
и луна, и беззвучные версты
полуночной дороги моей.

Где-то лает цепная собака,
и почудилось, что на виду
по деревне, где каждый оплакан,
мимо дома родного иду.

И не чувствую ласковой тяги,
что когда-то могла, как магнит,
задержать этот воздух инакий,
от которого сердце щемит.

И такою изранен печалью,
что любая травинка сладка,
и готов послужить одичанью,
уходя под листву и снега.

То ли сил нет былых, то ли прыти,
только что-то тревожит опять,
будто снова за дверь можно выйти,
чтобы все, что любил, потерять.



НА СЕМЕЧКАХ ОТ ЯБЛОКА

Теперь и ты скользишь по светлой грани,
в одной минуте, миллиметре, грамме,
и музыке мучительно живой,
меж тем, что есть, и тем, что преходяще,
как свет от груши, на боку лежащей,
и пугало над мреющей травой.

Твой сад уже прозрачен и нездешен,
и только воздух прожитый замешан
на семечках от яблока — горчит,
но с каждым вдохом явственнее тени,
и новый ветер заглушает пенье
склонившихся над пропастью в ночи.



* * *

Пока ветра усиливают шат
и признаки вселенского раздрая,
послушай листья: вот они кружат
и молча в бесконечность прорастают.
И вот они, прозрачные на треть,
безгласные в соку и увяданье,
прощают жизнь, как мы прощаем смерть,
так молвит на пороге: до свиданья,
и ворот запахнет от сквозняка
знакомый человек, и выйдет в темень.
Послушай даль, когда в ней облака —
они по капле сцеживают время,
и сладкий разрушительный настой
нам ежечасно смачивает губы.
Послушай глубину ночного фрейма,
когда, легко уверовав в покой,
холодным языком речной прибой
песчаные зализывает струпы.



* * *

Какие формы принимает боль?
Поющей птицы, спелого каштана,
пустой бутылки, где был алкоголь.

И напряженный взгляд Левиафана,
на кожу напускающий мороз,
калитка, что распахнута впустую,
пронзительное пение колес
под музыку движения простую, —
живые воплощения ее.

Дурные сны, похожие на роли,
где ты идешь развешивать белье,
но почему-то попадаешь в поле, —
ее характер неисповедим.

Вот сгорбленный мужик несет корзину:
боль или Бог склоняется над ним,
дыханием чуть всколыхнув осину?



* * *

Мы ждали осень, говорили с ней
словами, потерявшими людей,
и в каждом слове шли дожди, и ветер
перелетал из видимого в звук,
и светлая вода текла из рук,
и между нами слушал кто-то третий
сквозь бреши сна, и времени, и мглы
последнее жужжание пчелы,
как желтый лист готовится к отлету
и кружится над бездною, беглец,
и яблоки в саду живой отец
несет на стол, но донесет лишь воду.



* * *

Еще нет снега, но зима в уме
к наружной прилагается зиме,
и мост меж ними — из печного дыма,
ты здесь протянешь руку, там пожмешь,
и смотришь на себя сквозь мелкий дождь,
и ваша тишина нерасторжима.

И в этом единении с собой,
с ничтожеством природы человечьей,
открыта дверь меж глиной и звездой
в предчувствие необъяснимой встречи.

Ну, а пока к зиме идет зима,
за окнами шафран и куркума
окрашивают сполохи и пятна,
и ты уже с моста глядишь на них,
прозрачных, невесомых, золотых,
и ничего не хочешь взять обратно.



* * *

Так ветер гудел, и взрывалась метель,
оскалившись в окна свирепо,
что с петель слетало в ночной темноте
ни в чем не повинное небо.

И падали ангелы, крылья сложив,
как будто при Армагеддоне,
и тихо лежали у белой межи
на Божьей холодной ладони.

Пойдем, — ты сказал мне, — не нужно смотреть,
не стоит грустить, дорогая,
мы тоже условны, бегущие в смерть
по лезвию птичьего грая.

Однажды и мы завернемся в снега,
ладони просунув под щеку,
и будут сквозь нас пролетать облака
по синему, синему шелку.



ДИККЕНС

Утром растает черный квадрат пустоты...
                                      Евг. Григоренко

Не явный свет, а что-то, что не тьма,
по стенам поднимается в дома,
как в воздухе рассеянная пудра, —

так в ноябре предначинает утро
прощание с квадратной пустотой,
пока рассвет на площади не вышел,

и в дымке промыслительно густой
ходы сверлят прохожие, как мыши,
учуявшие кошку или сыр.

Еще не Шоу, но — и не Шекспир,
вселенная страданий и усердий,
разносчиков рекламы и газет, —

где радостно пыхтит речной буксир,
и запахи ночной любви и смерти,
как полутени, поглощает свет.



* * *

Столько неба — куда мне одной?
Теплый ветер кивает и вертит
шелестящей большой головой,
наглотавшейся лиственной смерти.

Так кому это небо раздать,
поклонясь журавлиным кочевьям
за минутных молчаний печать
и рассвет, прислоненный к деревьям;

клясться на воробье и чиже,
что беззвучный предзимний остаток
по ночам крошит хлеб на меже —
как он горек, тот хлеб,
как он сладок!



* * *

Листья под деревом — что здесь такого,
лист за листом или словом за слово
полнится круг на траве,
словно живая подвижная масса
или начало огромного глаза
в темном земном веществе.

Эхо усталое вздрогнет осенне,
и земляное откроется зренье,
с деревом, птицей на нем,
и ледяная прозрачная скрепа
соединит одинокое небо
с дымом печным над жильем.



* * *

Утром выходишь, а листьев на дереве нет,
на черенке одинокий колышется свет,
жизнь его вверена ветру,
и на картине с чужими детьми и женой,
с мелким дождем и огромной живой тишиной,
медленно, по миллиметру,
дымчатым ластиком кто-то стирает черты,
место листа уступая свеченью звезды,
мглу напускает по краю,
утром выходишь, а дерева нет — пустота,
и, высветляя последние краски холста,
музыка тихо играет.



ТРИ СОНЕТА
 
1

Зима, похоже, выбросила чек,
и ей теперь носить бушлат и берцы.
Ты веришь: нас согреет первый снег —
нет-нет, то я дышу тебе на сердце,
быть может, тщетно: кто собрался в путь,
его отговорить — как сдвинуть гору,
когда за край ее не заглянуть.
А страх и тьма рождают мантикору —
зачем она? Наш бестиарий пуст,
и, что б ни говорил ученый Ктесий,
твоя печаль — важнейшее из чувств
в каком-то нам неведомом процессе,
как, например, живая болтовня,
пока мы греем руки у огня.



2

Если печь натопить и зашторить окно,
станет в доме темно, станет в доме печно,
а за дверью светло и речно —
это воздух прозрачное тянет вино,
белым птицам он белое сыплет пшено,
словно кем-то ему внушено.

Если станет дверно, мы пойдем на крыльцо
и узнаем речное лицо,
и с ним выпьем вино вон за то деревцо
и за утку, в которой яйцо.

И за снежной пыльцой, где кружат ветряки,
и горят над рекой ночники,
мы увидим, что нет ни конца, ни реки, ни земли,
только снег от Луки.



3

А пока ладони грели и ждали тьмы,
что еще смешнее, чем ждать у окна погоды,
в небесах зажегся белый костер зимы,
мы услышали голос его, узнали живые коды,

и слова исчезли, чтобы в нем горевать, гореть,
и текли сквозь пальцы, дымились золы,
и вились меж ними простые, как жизнь и смерть,
безымянные птицы из снов Пьяццоллы,

и такая музыка спускалась на улицы и дома,
что на тьму и свет у нее не хватало пауз,
и сквозь белый крутящийся хаос
на дворе во весь рост поднималась и пела зима,
наклонялась, касалась построек вершиной холма,
и опять рассыпалась.



* * *

За неделю до первого крика зимы,
может быть, галочьего или вороньего,
ее обступают, одетые в небо, холмы,
сорочья стрекочет в саду кинохроника,
камера входит в замедленный дом,
чтобы приблизиться к какой-нибудь вещи,
например, к тазу, перевернутому кверху дном,
или к подоконнику, рассохшемуся до трещин,
к запаху сливовицы, меда, орехов, снов,
к бабушкиной скатерти, чуть закапанной парафином,
к виноградным косточкам застылых слов,
к детской игрушке, из которой вывалилась пружина,
книги не попадают в фокус, но их полно:
старых и новых, с запахом типографской краски,
скрипка на стуле — отражается в ней окно
с последней предзимней розой красной,
камера пятится в поле на рваный край ветра и тьмы,
в поле, где, кроме соломы, ничего не осталось зверю
за неделю до первого птичьего крика зимы
над крышею дома с распахнутой дверью.



* * *

Даже во сне я слышу скрипучие крики,
хриплые, хлюпающие, словно кто-то полощет горло
и пытается говорить при этом.
Чьи имена написаны в мертвой книге?
Наши с тобой. Человек — ни фига не гордо,
вот — снова кричат — слышишь?.. я не с «приветом».

А еще — слушай... — поет кто-то...
или ветры начинают борзеть.
Согрей мне ладони, они задохнулись от холода,
ими всю ночь я лепила из снега смерть
с белым слоновьим огромным хоботом.

Но она молчала, и я колотила ее,
ногами расшвыривала ее сугробы:
— Пой, кричи! Докажи мне, что все — вранье,
и в тебе есть жизнь наивысшей пробы!

Но она лежала, завалившись куда-то набок,
как ребенок, колени поджав к животу,

снег падал мягок, снег падал сладок
в тишину, мерцание, в пустоту.



ЛЕНИНГРАДСКОЕ ВРЕМЯ

   ...Петербург, я еще не хочу умирать...
                                   О. Мандельштам

Пустота обступает, и зимняя ночь — как люголь,
с металлическим вкусом и щиплющим запахом йода, —
это твоя ленинградская злая любовь
идет по застывшим волнам гололеда;
это она, у которой все живы, но только не ты,
и нет адресов, номеров не сыскать телефонных,
в ней сфинксы глядят на речную ангину воды,
и ангелы стоя молчат на колоннах.

Снег уже не поможет, пускай остается внутри
до какого-нибудь, к пустоте обращенного, чиха, —
это горят, словно рыбьи глаза, фонари,
это где-то во мгле убивают попутно, привычно, и тихо;
это детский священный поход в магазин,
и вместе с картошкой домой ты приносишь часть суши,
чтобы выучить хруст из-под ног ускользающих льдин,
когда ленинградское время стреляет из пушек.



ПОДЛИННЫЙ ТЕКСТ

Нежная белая теплая тьма,
плотно закрыты жилые тома,
и между сжатых, как зубы, страниц
только разносчики писем и пицц
могут протиснуться в подлинный текст,
звонкие связи сезонов и мест,
в мысли предметов, и песни огней,
и расставания стылых людей,
в запах предсмертья, и елочный дух,
взгляд говорящий, не сказанный вслух,
чревовещание сточной трубы,
или вращение знобкой резьбы,
словно в устройстве зимы часовом
винт не успел за живым веществом.



СУРИКОВ

Осел туман сибирским инеем,
деревья греются в пуху,
Господь приходит с русским именем
и свет включает наверху.

И говорит: «Пичуги малые,
шиповник в помощь и репей,
сады цветут небесной манною
и к небу тянутся за ней».

Не то, чтоб Репин и Кустодиев,
но взмах вороньего крыла —
и на снегу сидит юродивый,
и подпирает купола.

Сидит — как свечка — желто-розовый,
с крестом чугунным на цепи,
толпа клокочет: «Смерть Морозовой!»
и «Господи, благослови!».

Яндекс.Метрика