Свидетельство о регистрации средства массовой информации ПИ № ФС77-56350 выдано от 02 декабря 2013 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)
Иосиф РУХОВИЧ
ВЕЛИКИЕ ВЕХИ ЛИТЕРАТУРЫ:
ГОМЕР. ДАНТЕ. ПУШКИН
«Человек есть то, что он читает».
Иосиф Бродский
Литературный процесс, как движение художественного языка, протекает непрерывно, хотя и скачкообразно. От одной великой личности к другой, стоящих на временной шкале с непредсказуемой закономерностью. Именно эти личности определяют движение, меняя или поворачивая сознание человечества. Именно они определяют развитие мировой литературы, и читателю обязательно надо знать их имена и произведения.
Казалось бы, имен накопилось много — не перечесть. Не совсем так. Если мы вглядимся в прошлое и настоящее, то с удивлением увидим, что не так уж и много. Даже, я бы сказал, обескураживающе мало. Томас Манн, выдающийся немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии, писал, что если бы его попросили назвать шестерых, нет даже четырех, великих поэтов мира, он никогда бы не забыл Пушкина. О Пушкине разговор впереди, а сейчас обратим внимание на такое небольшое количество за три тысячи лет.
Интересно определиться с именами.
Говоря о четверке, почти очевидны Гомер, Вергилий, Данте, Пушкин. А к шестерке добавим Шекспира и Гёте. Вот, собственно, и все о мировой поэзии, и совершенно нечего пугаться. А между ними огромное количество гениальных, замечательных и просто хороших поэтов — то самое море литературы. Тут уж выбор за каждым.
Из этой великой шестерки я выбрал трех самых-самых, охватывающих три тысячи лет европейской поэзии — Гомер, Данте, Пушкин. Мы непозволительно пропускаем Вергилия, мост между двумя эпохами. Но есть некоторые оправдания. Во-первых, рамки статьи. А во-вторых, пожалуй, главное: Вергилий один из основных персонажей поэмы Данте, и мы его обязательно коснемся.
Эти имена знают все, даже те, кто никогда не брал в руки «Илиаду», в «Божественной комедии» только рассматривал гравюры Гюстава Доре, не задавался вопросом, что значит оксюморон «роман в стихах». Почему они до сих пор на слуху и, по всей видимости, останутся до конца человечества? Что они внесли в мировую литературу такое, не позволяющее их забыть?
Этим именам, их судьбам и творчеству посвящены сотни, если не тысячи, работ. Большое впечатление на меня произвела глава в работе А. В. Волошинова «Математика и искусство», из которой я взял даже подзаголовок «Гомер. Данте. Пушкин». А. В. Волошинов снабдил меня массой фактического материала и цитат, используемых в этой статье, но он рассматривал эти имена в зеркале математики. Очень продуктивный подход, мы же рассмотрим с точки зрения художественного языка, определение которому дано в статье «Почему велик русский язык».
Гомер
Место рождения — не знаем. Несколько греческих городов спорят за честь быть родиной великого поэта, но вряд ли кто-то одержит верх. Время рождения — не знаем. Предположительно VIII–VII века до н. э. От кого рожден, кем был, как выглядел — не знаем. От современников, по понятным причинам, — ни звука.
Следует отметить, что писатели, особенно такой величины, перерастают свои произведения и становятся общественным и политическим явлением. Как в современной им жизни, так и в последующих веках. То есть становятся историческими личностями. А, значит, входят в литературу и историю не только творениями, но и своей биографией, которую мы усердно изучаем.
В литературоведении есть историко-биографический раздел, которому с удовольствием уделяют внимание множество литературоведов. И порой раскапывают такие эпизоды — глаза на лоб. Интересно? Очень! Но все ли эти любопытные открытия расширяют наше понимание авторов и их произведений? Помню, с каким удовольствием слушал устный рассказ изумительного рассказчика Ираклия Андроникова «Загадка Н. Ф. И.». Рассказ великолепный! Как малое художественное произведение. Но добавило ли что-нибудь раскрытие инициалов адресата послания в понимание творчества Лермонтова и этого конкретного стихотворения? Боюсь, что немного. Даже есть опасение, что восхитительный бестелесный образ несколько снизился, обрастая житейскими подробностями.
Все эти милые литературоведческие игры совершенно не касаются громады личности нашего героя. Увы — ничего не знаем и негде покопаться.
Вообще говоря, биография дело весьма интимное, и мотивация поступков или поворотов подвергается догадкам, предположениям, а то и просто вымыслам. Возникают искажения, и истории обрастают мифами и легендами. Часть литературоведов и историков их упорно насаждают, другая часть с тем же упорством развенчивает. Оставим им эти специфические занятия. Нас будет интересовать именно роль личности и произведений в литературе и истории.
Непроницаемая историческая завеса личности Гомера не могла не возбудить ученые умы. Стали строить догадки с той или иной долей обоснованности, достраивать, что-то раскапывать в поэмах. И уже в III веке до н. э. началась борьба двух направлений гомероведения. Одни (так называемые хоридзонты — разделители) считали, что никакого Гомера не было, а великие поэмы есть собрание разрозненных песен аэдов — греческих певцов. Другие — унитарии — категорически возражали...
В литературе о литературе (часто эти изыскания не слишком научны) встречаются острые, любопытные и очень занимательные разговоры об авторстве известных произведений. Наверно, все слышали споры о Шекспире, начатые лет пятьсот назад и продолжающиеся до сих пор. Еще не кончилась дурно пахнущая идеологией полемика об авторстве великого романа ХХ века «Тихий Дон». Как-то в начале перестройки мне попалась статья одного критика, прощу прощения, имени не запомнил, оспаривающая авторство текста песни «Вставай, страна огромная» Лебедева-Кумача, от которой у меня, слушающего ее в тысячный раз, мурашки по телу до сих пор.
Последний пример особенно разителен — на что только не идут литературоведы, чтобы заявить о своих «открытиях».
По легенде критика — стихотворение было написано каким-то обрусевшим немцем еще в Первую Мировую и отослано Лебедеву-Кумачу, у которого пролежало до 22 июня 1941 года, а затем явлено миру. С небольшими поправками — вместо «с германской силой темною» появилось с «фашистской». В статье много материала о светлой личности первоначального поэта и довольно темной Лебедева-Кумача. Естественно, никаких прямых фактов и доказательств не представлено.
Между тем, достаточно внимательно прочитать великое героико-трагичное стихотворение, и становится совершенно очевидно, что оно не могло быть написано в начале ХХ века.
В самом деле. Уже первые строки никак не вписываются в обстановку Первой Мировой — «Вставай, страна огромная, / Вставай на смертный бой». С кем? Это еще не была война на уничтожение — отхватить территории, отторгнуть Украину, еще что-то урвать — да. Но из-за этого всей страной на смертный бой не встают. Да и на орду немцы еще не были похожи.
Или вот такие «мелочи». «Не смеют крылья темные / Над Родиной летать». О каких крыльях могла идти речь? О картонных монопланах и бипланах? Скорее всего, речь идет все-таки о черных тучах «мессершмиттов», но это уже другая эпоха. И далее: «Поля ее просторные / Не смеет враг топтать». Никогда в России не было просторных полей! Огромные пространства — да, безусловно, воспетые сотнями наших поэтов. Но огромные поля, как возделываемые участки земли, появились только в СССР, когда крестьян согнали в колхозы, а земли объединили.
Сейчас эту статью уже мало кто помнит, и даже где-то были приведены доказательства авторства Лебедева-Кумача. По-моему, основной мыслью статьи было — не может быть, чтобы автор пионерско-комсомольской романтики типа «Взвейтесь кострами, синие ночи. / Мы пионеры, дети рабочих» написал этот трагический мировой шедевр. Но поэзия знает такие примеры. «Марсельеза» и ее автор, поэт невеликих возможностей Руже де Лиль. Помните «Гений одной ночи» Стефана Цвейга?
Интересно, что Гомер не только стоял у истоков европейской литературы, но и этой окололитературной возни. Великий и тут велик!
Ладно. Спорят себе ученые мужи и пусть себе. И нам интересно заглянуть на эту кухню с очень лакомыми и хорошо украшенными блюдами. Нам, читателям, не так уж важно: Шекспир писал свои замечательные трагедии и комедии или Френсис Бэкон или граф Кристофер Марлоу. И даже можно представить, но совершенно невозможно согласиться, что автором «Тихого Дона» является казачий писатель Фёдор Крюков, как бездоказательно предположил А. И. Солженицын. Есть великие тексты — читай и наслаждайся. Правда, восприятие может несколько снизиться, если подозреваешь, что в начале книги стоит липовое имя, но, согласитесь, это мелочи.
И мы с вами никогда не стали бы вовлекаться в эту полемику, если бы не Гомер. Тут случай особый, уникальный и, может быть, единственный в мировой литературе.
Если в приведенных примерах и других случаях спор идет об имени, но наличие автора не отрицается, то в «Илиаде» и «Одиссее» отрицается сам автор. Вернее, единый автор — независимо от его подлинного имени, которое, видимо, уже никогда не будет установлено. Тут мы, приверженцы гипотезы о литературе, движущейся от одной выдающейся личности к другой, просто не можем не встать под знамена унитариев.
Аргументы хоридзонтов достаточно солидны и весомы. Вот основные. Отсутствие в Древней Греции письменности в те времена и первая запись только в VI веке до н. э., то есть через 200–100 лет после создания поэм. Обнаружены в тексте различные нестыковки, повторы, вставки. Остальные домыслы, вроде невозможности без письменности удержать в одной голове такой объем текста — 15693 строк в «Илиаде» и 12110 в «Одиссее», оставим без внимания. Мы не гении и представить себе не можем, что творится в этих непостижимых умах, и их возможности. Эдак мы многие произведения объявим невозможными. Например «Войну и мир».
Рассмотрим доводы подробнее.
Да, письменности не было. Тем не менее, поэмы являются литературой, высокой литературой. А, значит, обладают всеми признаками письменной, а не устной речи. Сам термин «литература» означает написанное, а не проговоренное. Другими словами, как пишут, так не говорят. А то попробуйте проговорить монологи Достоевского на пару страниц. Но создаются творения прежде всего в уме, а на бумаге уже слова расставляются потом. И, конечно, под пером видоизменяются. Арсений Тарковский писал об изданных стихах: «Стихи попадают в печать, / И в строчках, расставленных с толком, / Себя невозможно признать / Бессонниц моих кривотолкам…». Но строчки-то уже были, и поэт знал, как они приблизительно расположатся на листе. Как представлял себе свои стихи Гомер, не имея зеркального письменного отражения? Как цепочки слов? Как синусоиды звукового волнового процесса? А может быть, гений предвидел письменные знаки и видел свои стихи записанными? Наверное, мы никогда не узнаем, можем только предполагать... Интересную попытку сделал замечательный французский художник Никола Пуссен в картине «Парнас». Там Гомер, кстати, не слепой, преподносит свои произведения Аполлону в виде… книги! Фантазия или прозорливость художника?
Кстати, а ведь письменность в Древней Греции когда-то была! Где-то в начале первого тысячелетия до н. э. и не только иероглифическая, но и алфавитная, заимствованная у финикийцев. Потом Грецию постигли так называемые «темные века» с завоеваниями, раздорами, грабежами, куда-то буквочки потерялись и восстановились уже после Гомера, правда, в ином виде. Но память о письменности могла и сохраниться. И, может быть, Гомер о ней знал.
Так или иначе, но письменную форму для своих поэм Гомер создал. Что касается памяти, не столько самого Гомера, сколько передающих его строки из поколения в поколения. Человек сконструирован с запасом и даже избыточностью, и какие-то чувства и свойства могут компенсироваться за счет других. Так потеря зрения обостряет слух, обоняние, осязание. У древних греков не было письменности, значит была память, о размерах которой можно только гадать. Не слишком же мы удивляемся мнемотехникам, способным запомнить толстенную книгу с цифрами и формулами от корки до корки.
Но есть и другие — противоположные — примеры зигзагов коллективной человеческой памяти. Например, «Слово о полку Игореве». Этот шедевр древнерусской письменности, созданный приблизительно в 1200 году, далеко опередивший свое время, был напрочь забыт и открыт только через 600 лет, благодаря чудом сохранившемуся пергаменту. Злой рок продолжал преследовать поэму, и оригинал почти тут же сгорел в московском пожаре 1812 года. Хорошо, что переписчики и первые переводчики успели...
Или «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели. Созданный примерно в одно время со «Словом», был открыт европейской литературой только в девятнадцатом веке и произвел на читателей ошеломляющее впечатление.
И вот вам исторический парадокс! Поэмы Гомера — не записанные, не имеющие твердую личность автора — оказали решающую роль на развитие европейской литературы, а «Слово» и «Витязь» пришли уже в сравнительно развитую культуру и не смогли оказать на нее существенного влияния. Так и остались памятниками древней письменности и величайшими достижениями человеческого духа.
Нестыковки, повторы, вставки… А могли ли они не быть? Каждый передающий текст не мог контролироваться автором и неизбежно что-то подправлял под себя и даже вставлял, не имея гигантского таланта Гомера. И, очень может быть, делал это совершенно не осознано, считая, что так оно и было. Ну и что? Суть, стиль, основной замысел, безусловно сохранились. И мы вряд ли имеем право укорять безвестных «соавторов». Главное они сделали — донесли.
Как видим, доводы хоридзонтов не такие уж неоспоримые. И крепости вокруг имени Гомера не построили.
А что значит собрание отдельных, независимых песен многочисленных аэдов? Кстати, певцы упоминаются и самим Гомером, а правдивость мифологического повествования доказал еще Генрих Шлиман, раскопав Трою. Но кто такие аэды? Смотрим в словари: «аэды (от греч. Aoidуs — певец), в начальный период древнегреческой литературы (VIII–VII вв. до н. э., так называемая гомеровская эпоха) профессиональные певцы, сочинявшие и исполнявшие эпические песни под аккомпанемент кифары или форминги (разновидность лиры)». Немного, но для общего образования сойдет. Аэды — певцы на службе общин и царей. Песни, как правило, народного содержания и небольшого размера. Их исполнение происходило по божественному вдохновению, а это практически всегда импровизация. Под достаточно примитивный аккомпанемент певец исполнял и собственные произведения, выбирая темы из сказаний о богах и героях.
По божественному вдохновению… Собственно, так создаются стихи и сейчас, особенно лирика, то есть небольшие по объему произведения. И тут все делается по наитию, практически без участия разума. Недаром Платон писал: «Поэт — существо легкое, крылатое и священное, и он может творить лишь тогда, когда сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нем более рассудка». То есть, создавая стихи и распевные песни, поэт не задумывается над оформлением. А вот большие произведения, кроме божественного вдохновения, требуют сознательной работы над формой. Так могли ли боговдохновенные песни безымянных аэдов составить цельное произведение, с продуманной композицией, художественным языком и единым стилем? Не верится. Хотя вокруг этих составляющих художественного произведения споры ведутся до сих пор. Конечно же, все не так просто. «Гомеровский вопрос» продолжается.
Но вот еще одна, может быть, не слишком серьезная, сторона вопроса. Среди хоридзонтов немало солидных ученых, докторов наук и профессоров, но все имена если и не забыты, то где-то на периферии истории науки, и массовому читателю практически неизвестны. А среди унитариев вы отыщете такие громогласные имена, как Аристотель, Гегель, Гёте, и немало других авторов выдающихся произведений. Мы с вами не в плохой компании, а? И знаете, какой основной аргумент? «Великое творится личностями, а не коллективами». В самом деле, есть ли хоть одно мировое произведение, созданное каким-либо объединением? Конечно, кое-что есть, но, как правило, не слишком серьезное. Классический пример — «Козьма Прутков» Алексея Николаевича Толстого и братьев Жемчужниковых, но, согласитесь, это все-таки юмор. Так что, если поэмы — собрание разрозненных авторов, то это единственный, наверное, пример в мировой истории.
Пожалуй, есть только одно великое, если не величайшее, произведение, написанное явно не одним автором. Это Библия. Ветхий и Новый Заветы. Но это совсем другое дело, к Гомеру отношения не имеющее — он не создавал религиозную систему, правила поведения, ритуалы и символику. Лично я полагаю Библию художественным произведением — сколько толкований, объединений и даже целых конфессий! — но весьма специфическим и сопоставлять с Гомером не вижу смысла.
Теперь аккуратно перейдем непосредственно к тексту поэм. Аккуратно не потому, что боимся запачкаться или запачкать... Нет, но за прошедшие тысячелетия поэмы рассматривались под такими сильнейшими микроскопами литературоведения и такими профессионалами, что даже и самым краешком касаться этого раздела теории литературы как-то боязно. Но мы и не будем вмешиваться в художественные и исторические особенности стихов, ибо вряд ли сможем сказать что-то новое. Кроме собственного взгляда, который всегда индивидуален, так как художественный язык великих произведений неисчерпаем и к языку автора мы всегда добавляем свой. Но и со своим собственным мнением не будем спешить. Не забудем, нас интересует, как, даже не имея и приблизительной биографии, автор поэм стал великой исторической личностью.
Прежде всего — а есть ли прямые текстологические доказательства единства текстов «Илиады» и «Одиссеи», а также авторства обеих поэм, исполненных в не совсем совпадающих стилях? Доказательств логических, а не в бесконечных словесных излияниях.
Уже сравнительно давно, со второй половины ХХ века, математика стала обращать пристальное внимание на различные жанры искусства. Даже на поэзию, довольно трудно поддающуюся математическому анализу. И это сотрудничество начинает приносить прекрасные плоды.
Блестящий анализ Гомеровских поэм привел А. В. Волошинов в книге «Математика и искусство». Очень рекомендую прочитать эту книгу всем интересующимся искусством. Если не все будет понятно, то вреда не принесет точно. Я многое почерпнул из этой книги, многое натолкнуло на размышления, в том числе и по теме данной статьи.
Не стану утомлять читателя системой доказательств А. В. Волошинова единого авторства поэм, показавшуюся мне весьма убедительной и аргументированной. Приведу лишь основные выводы.
Все песни подчиняются математическим законам симметрии и золотого сечения. Особенно показательны выявленные многочисленные виды симметрии. Тут и зеркальная, и антисимметрия, и диссиметрия, и переносная, и цветная... И повторяется это почти в каждой песне. Признать данное обстоятельство случайностью никак невозможно.
Вот, например, роскошная антисимметрия в зеркальной симметрии текста шестой песни «Илиады».
Шестая строка:
Если бессмертный ты бог, от высокого неба сошедший…
Двадцатая строка:
Если же смертный ты муж и вскормлен плодами земными…
Восхитившись попутно необыкновенной красотой стихов, отметим, что их попадание в центр симметрии вряд ли можно признать случайным. Я, конечно, не представляю себе поэта, нудно считающего строки, хотя и это не исключено. Если бы было возможным рассчитать поэзию, то компьютер справился бы с этой задачей куда успешнее человека. Но и читал бы эти вирши, скорее всего, сам компьютер или восхищенные своей программой программисты. Академик Д. Д. Благой так говорил о Пушкине: «Строго и точно расчисленная и вместе с тем подлинно вдохновенная "геометрия" пушкинских композиций остается совершенно незаметной и скрытой от глаз читателей и может быть обнаружена только в результате специального анализа». Оставим «специальный анализ» академикам, поблагодарив за высокий труд. Но мы, читатели, восприняли «пушкинскую геометрию» интуитивно, как делал, видимо, и сам поэт. Таково было его восприятие красоты, и если оно совпадает с нашим, то нам «очень нравится». Сомневаюсь, что Боттичелли создавая свою знаменитую красавицу Венеру, высчитывал золотое сечение от стоп до пупка и от пупка до шеи. Повторим — интуитивное восприятие и есть подлинное.
Итак, система красоты Гомера вписывается в математические построения. Но ранее я сказал «почти» вписывается, и даже выделил слово курсивом. Вот это «почти» крайне интересно с нашей точки зрения. А что не вписывается? Десятая песнь «Илиады». И до А. В. Волошинова многими, в том числе и унитариями, признанная вставной. То есть написанной не Гомером, а безвестными аэдами. И какой-то симметрии с остальными песнями найти не удалось. Очень показательно. Я думаю, что в любом произведении можно найти какие-либо системы, хотя бы в силу объединения строк по расположению на листе, размеру, ритму и так далее. И обнаружатся новые художественные смыслы, не отраженные в содержании. Но в том-то и дело, что система у каждого своя. И именно выпадение десятой главы подтверждает единство стиля всех остальных песен поэм. Приверженность Гомера собственной симметрии и золотому сечению говорит о единой системе, а, значит, и о едином авторе.
Об этом говорит и хорошо выдержанный гекзаметр песен. К. Г. Паустовский даже предположил, что сочинял свои поэмы Гомер на берегу моря, под его вечный, неумолчный и ритмичный шум. И плеск волн рождал и количество слогов, и обязательную — прилив-отлив волны — цезуру в середине строки. Надо полагать, творил в одиночестве, а не в толпе аэдов.
Что касается некоторых стилевых отличий между поэмами, то большинство исследователей совершенно справедливо, на мой взгляд, полагают, что «Илиаду» Гомер писал в молодости, а «Одиссею» в более зрелом возрасте (не могу написать в старости, возраста мы не знаем). Меняется человек, меняется стиль, но единый стержень остается.
Если мы согласились с тем, что у поэм один автор, то следует ответить и на основной вопрос — что делает Гомера одним из основных титанов культуры? Почему мы считаем его ни больше ни меньше родоначальником европейской литературы? Человека без биографии, не увидевшего свои творения ни на глине, ни на папирусе, ни на пергаменте, ни на бумаге, наконец?
Оснований много, выделим главные.
Первое, но, пожалуй, не самое главное. Но первое. Миру явлено цельное, законченное высокохудожественное произведение, имеющее свой художественный язык. Не естественный язык, не язык изложения, а тот самый загадочный художественный, надстраивающийся над первичным и порождающий бесчисленное количество смыслов — поэмы мы уже толкуем третье тысячелетие. Мы не знаем, было ли что-то подобное до Гомера, наверное, нет. Но что-то все-таки было. Абсолютно первых ни в литературе, ни в любой другой области человеческой деятельности не бывает. Когда я подавал на свое первое изобретение, я с возмущением обнаружил в формуле изобретения выделенное слово «отличающееся». Как так, никому до меня и в голову не приходило, а я должен с чем-то сравнивать! Но когда я покопался в патентных материалах, то понял — и до меня работали люди. Но окончательное установление нового мы обычно связываем с именем одного человека. В области литературы это Гомер.
Второе. А, может быть, не второе, а первое, но тоже не самое главное.
В шестой песне «Илиады» читаем: «Твердо ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем…». Вот этот, может быть, малозаметный, призыв совмещать работу разума и чувств оказал, как мне кажется, существенное влияние на развитие труда художника. Я уже приводил цитату Платона, в которой он требует от поэта выключать рассудок, когда творит. Это было весьма распространенное мнение, да и держится до сих пор. Заглянем в историю.
Вообще-то, поэзия ведет свою родословную от пророков. Были такие люди, впадавшие в транс, во время которого выкрикивали нечто бессвязное. А народ с доверием и почтением ловил в этих звуках откровения. Насколько я понимаю, рассудок был и у тех, и у других выключен напрочь. С течением времени бессвязные выкрики стали превращаться во что-то более вразумительное, ритмически оформленное. Но суть так называемого послания свыше осталась. И вот стих Гомера как бы узаконил единство правого и левого полушарий, не допуская бессмысленности стиха. И так продолжается до сих пор, за исключением какой-нибудь зауми и звукоподражательсва.
А вот, как мне кажется, главное. Для литературы.
В поэмах Гомер впервые применил (или открыл? или разработал?) литературный прием, который я бы назвал «от конкретного к общему». Что имеется в виду? Гомер не просто изложил события и хронологию, но рассказал о конкретном герое и его конкретных жизненных коллизиях. То есть построил сюжет и фабулу. В «Илиаде» это Ахилл и его гнев, приведший к печальным последствиям (как и всякий гнев, вот вам еще одно художественное обобщение). В «Одиссее» это Одиссей накануне измены жены. И через основные сюжетные линии с капельной драматургией многочисленных эпизодов, с многочисленными отступлениями, репликами, описаниями, рассуждениями в поэмах, представлена вся мифологическая эпоха. А ведь из всей Троянской войны в «Илиаде» представлены всего пятьдесят четыре дня. А в «Одиссее» сорок из десятилетнего плавания.
Что такое литература? — вопрошал В. Б. Шкловский. И отвечал — сумма приемов. За тысячелетия существования литература обросла многочисленными приемами, которые то появляются, то исчезают, то вновь появляются. Но прием Гомера остается неизменным для всей литературы. То есть литература пошла по пути, указанному гением. И с самых древних времен писатель рассказывает о конкретных жизненных коллизиях Дон Кихота или Анны Карениной, а мы уже обобщаем на общечеловеческое. Если есть что обобщать, естественно.
Очень интересно склониться к сослагательному наклонению и задаться вопросом — а что бы было, если бы Гомер этот прием не открыл? Хочется воздержаться от очевидности ответа — ну не он, так другой, не в седьмом так в шестом или пятом веке, но прием был бы открыт. Ой ли? Здесь мы путаем развитие науки и искусства. В науке точно — не ты, так другой. Мы твердо уверены, что если бы не Эйнштейн, то теорию относительности предложил бы, скажем, Анри Пуанкаре. Ну не в девятьсот пятом, так в шестом. Да даже более яркий пример с тем же Эйнштейном. В напряженной и безрезультатной борьбе за единую теорию поля, он фактически дошел до антиматерии, но прошел мимо. Так за него это сделал Поль Дирак чуть позже.
В искусстве совсем другое дело. Так как сделаешь ты, никто и никогда сделать не сможет. Может быть, лучше или хуже, но так не сделает никто. Ибо в произведении твоя личность, а она неповторима.
Можем только гадать: открыли бы этот прием или нет. Если нет, то, возможно, мы жили бы совсем в другом мире и до сих пор читали бы боговдохновенные вирши и исторические хроники. Но то, что случилось — случилось. И Гомер ввел нас в нашу литературу, развитию которой нет конца.
И за создание великих поэм и основ европейской литературы Гомер заслуживает считаться исторической личностью. А также картин, памятников, бюстов, хотя облика его мы никогда не узнаем.
Данте
«Божественная комедия», по всеобщему признанию людей знающих, понимающих и любящих поэзию, относится к вершинным творениям человеческого духа. Недаром Пушкин относил ее к произведениям, сам замысел которых гениален. А блестящий переводчик поэмы Михаил Лозинский считал: «По грандиозности замысла, по архитектурной стройности его воплощений, по многообразию и разительности образов, по страстной силе своего реализма поэма Данте не знает себе равных среди европейских литератур». И, конечно, за свою многовековую историю под многосильной оптикой хладнокровных литературоведов поэта пристально разобрана до самых последних слов.
Но вот таинство, вот чудо таких произведений — и через семьсот лет поэта не толька не потеряло: а скорее приобретает все большую актуальность! И каждый раз мы по-новому читаем «Божественную комедию» и открываем непрочитанное прежде.
Попробуем и мы сегодня прочитать этот исторический текст и задать вопросы себе и Данте. Конечно, мы затронем только крохотную часть поэмы, в основном Ада, да и то самого начала. На всю поэму ни пороха, ни духа, ни объема статьи не хватит. Но, надеюсь, поле для размышлений у читателя будет.
Чтение поэмы наталкивается на определенные трудности.
Прежде всего, множество имен, понятий, ассоциаций, современному читателю неизвестных, непонятных и трудно воспринимаемых. Что делать? Данте рассчитывал на своих современников, для которых поэма была открытой книгой. Но эта трудность достаточно легко разрешима. В каждом издании книги есть объемистые комментарии, с помощью которых, если заглянем в них, все станет на свои места. Мы даже поймем, почему Солнце у Данте планета, а не звезда. Оказывается, поэт придерживался птолемеевской системы мира, которая Солнце прикрепляла к одной из сфер и заставляла вращаться вокруг Земли. И недоразумение тут же рассеивается.
Правда, комментарии имеют пугающий объем, едва ли не больший, чем сама поэма. Ну что ж… Тут два способа решения проблемы... Или внимательно читать поэму и комментарии и получить максимум наслаждения, или кое-что и пропускать. Интересно, конечно, кто такой Каччагвида, но достаточно узнать, что это прадед поэта. Я понимаю, что такими рекомендациями навлеку на себя гнев старательных литературоведов, но поймите и вы нас, читателей, — время, время, особенно наше — сумасшедшее.
С другой трудностью, простите за тавтологию, будет потруднее. Это сис-тема размышлений автора, теологические и философские взгляды, осознание пороков и достоинств общественных устройств. Поэму называют энциклопедией средневекового мира. Уже очень далекого от нашего. Но человеческие чувства и понимание ближнего остались. И лучше Данте вряд ли кто объяснит. Тут надо пошевелить мозгами, может быть, и напряженно, но если вы хотите получить наслаждение, надо потрудиться. То есть читать и вчитываться.
Перейдем непосредственно к поэме. И не будем стесняться задавать вопросы. Как учил меня в детстве папа: «Одного мудреца спросили — почему он такой умный? Я не стеснялся, я спрашивал».
Думаю, что Михаил Лозинский прав, говоря о «страстной реалистичности поэмы». И вот тут вопрос.
Да, Данте построил здание потустороннего мира с удивительной «архитектурной стройностью», вызывающей даже физическое ощущение устойчивости и целесообразности. Не верится, что он не видел всего этого собственными глазами. То есть эффект достоверности просто не вызывает сомнения. Но, отстраняясь от книги и закрыв глаза, мы все-таки понимаем, что это выдумано, хотя произносить такое слово язык не поворачивается. Так как же сочетается грандиозная фантазия с реализмом?
Дело тут не только в достоверности деталей, создающих реальный фон. А детали удивительны! Вот, например, навскидку, песнь двадцать пятая: «И видел я, как следом осерчало / Скакал кентавр…». Одно словечко «осерчало» и сказочного кентавра можно просто потрогать.
И все-таки главное — страстная вера писателя в то, что он нам рассказывает. И эта вера передается нам, бережно листающим страницы книги. Мы верим автору! Не есть ли это высшая форма реализма? А кто не способен верить в художественную правду, или, скажем помягче, не доверяет автору, так и не читайте поэму. Заодно, чтобы сэкономить вам время, не читайте такие произведения, как «Золотой осел» Апулея, «Фауст» Гёте, «Мастер и Маргарита» Булгакова… Сказки, фэнтези…
Чтобы постичь поэму, следует внимательно читать с самого начала. Первые главы — основание, фундамент замысла.
Уже в первой песне звучит главное слово поэмы, слово-код, без которого вряд ли можно понять поэму. Это слово — Любовь!
Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.
Любовь была в начале мира и поэмы, и дальше будет сопровождать нас зримо и незримо, чтобы жизнеутверждающе прозвучать в самой последней строке:
Любовь, что движет солнце и светила.
То есть продолжает двигать, и поэма на этом не заканчивается.
Интересная деталь — «Любовь» звучит сразу после встречи с рысью, олицетворяющей сладострастие и преграждающей путь Данте к добродетели. И слово сразу же получает самое возвышенное звучание, не смешиваясь с его плотским содержанием.
Особенно сильна эта тема в Рае. Уже в первой песне Беатриче, говоря о законе связующего строя мира, утверждает:
Лук этот вечно мечет, вновь и вновь,
Не только неразумные творенья,
Но те, в ком есть и разум и любовь.
Оставив в стороне вопрос о неразумных творениях, восхитимся последней строчкой, вспомнив гомеровское «и мыслью, и сердцем»! Вот она связь эпох!
Мы встречаемся с Данте в «сумрачном лесу», в котором он очутился, «утратив правый путь». Отметим, что до половины земной жизни он двигался, очевидно, в правильном направлении. И добрался до «холмного подножья», то есть до спасительной обители добродетели. Но сбился, и дальше дорогу ему преграждают рысь, лев и волчица. Символика тут давно разобрана — сладострастие, гордыня и алчность. Интересно вот что. Дальше по ходу поэмы рысь и лев куда-то деваются, а вот волчицу, то есть корыстолюбие, Данте с Вергилием довольно долго поминают самыми нехорошими словами. Что хочет сказать автор? Не алчность ли прародительница всех грехов? А, современные молодые люди?
И тут возникает Вергилий, посланный обитателями высших сфер для спасения заплутавшего Данте. Но почему именно Вергилий?
С одной стороны — ясно. Вергилий — любимейший поэт Данте, не жалеющего самых превосходных эпитетов своему учителю. Он и «родник бездонный, / Откуда песни миру потекли», он и «честь и светоч всех певцов земли», он и вождь, отец и так далее. Кому же как не Вергилию быть проводником в столь трудном и опасном путешествии?
Но не Данте выбирает, ему посылают... А быть хорошим поэтом и знающим проводником, согласитесь, не одно и то же. Кроме того, Вергилий проявляет удивительную осведомленность в устройстве Ада, по которому хождение из круга в круг не так уж беспрепятственно. Может быть, еще при жизни Вергилий уже побывал в этих кругах? Конечно! Вместе со своим героем великой поэмы «Энеида»! Теперь никаких сомнений не осталось — вперед!
Вперед? А почему, собственно, не назад? Ведь Данте «возвратным следом помышлял спастись».
Тут следует вернуться к первой строчке поэмы: «Земную жизнь пройдя до половины…». Если речь идет о жизни самого Данте, то понятно. На момент действия поэмы ему тридцать пять, и он думает дожить до семидесяти. Что ж, возраст по тем временам почтенный, но достижимый. Правда, сам Данте дожил только до пятидесяти шести.
Только ли о собственной жизни говорит Данте? А. В. Волошинов неожиданно открывает еще одну символику «половины». По существующим в позднем средневековье представлениям, всего — до Страшного Суда — человечеству отпущено тринадцать тысяч лет. Если за начало мира принимать библейскую дату, а никакой другой у Данте не было, путем несложной арифметики придем к выводу, что 1300 год, год действия поэмы, является центром, половиной пути, пройденным человечеством. То есть Данте в центре не только своей жизни, но и мира. Если представлять жизнь как нормальный закон распределения, по которому первую половину взбираешься, а затем спускаешься и, учитывая однонаправленность оси времени, назад дороги нет. Человечество знало попытки вернуться, но ни к чему хорошему это не приводило. Свежий пример — попытка в 90-х годах прошлого века вернуть Россию в 1913 год; к чему привело — вы знаете. Идти можно только от того места, где находишься в данный момент. Так не предупреждает ли Данте человечество — осталось всего шесть с половиной тысяч лет, смотрите, что нас ждет.
Вергилий предлагает: «Ты должен выбрать новую дорогу (…) / И к дикому не возвращаться логу». Пойдем во след и мы, осознавая, что новая дорога — не продолжение старой. «Яви мне путь…» — взывает Данте. Я бы даже поменял «мне» на «нам».
Вперед! То есть в Ад.
«ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ».
Обратим внимание на великолепный перевод Лозинского. Эта фраза больше известна, как «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Согласитесь, перевод Лозинского куда как более соответствует стилю Данте. Как плавно течет звук «в»! А вот «всяк» сильно смущает. Но это попутно. Итак, прочтя надпись над вратами, готовимся сойти в ладью Харона и переплыть Ахерон с его печальными берегами. Но чуточку приостановимся.
Мы уже говорили о математической строгости поэмы. Недаром Данте говорит о себе как о «геометре». Стройность осуществляется и в числовом формате поэмы. Все части поэмы кратны трем. О значении этого числа для композиции поэмы подробно и тщательно говорит А. В. Волошинов в упомянутой книге. К ней я и отошлю заинтересованного читателя. Сейчас для нас важно, что все три части подземного мира разбиты на девять кругов. Чем больше номер круга ада, тем тяжелее грех и суровее наказание. В девятом круге вообще такая инфернальная картина (еще раз прошу прощения за тавтологию), что читать на ночь не советую. Но на самом деле в аду не девять, а десять кругов. И чтобы не нарушать стройность, бесчисленную часть душ Данте помещает в преддверье. И это очень знаменательно. Меня, например, еще в детстве более всего взволновал, ужаснул и запугал именно этот, как бы сейчас выразились, нулевой круг.
В нем пребывают теснимые слепнями и осами души ничтожных. Никому не нужных при жизни, а теперь их не берут «ни бог, ни супостаты божьей воли». И я остро почувствовал, что лучше уж быть в девятом круге, чем гноиться тут, где должно быть большинство всех землян. Свой ужас я выразил в стихотворении, которое в нарушение всех правил приведу здесь. Да простят меня Данте и Вергилий!
ЛИШНИЕ И НУЖНЫЕ
«Их память на земле невоскресима;
От них и суд, и милость отошли.
Они не стоят слов: взглянул — и мимо!»
Данте
Умирает лишь тот, кто при жизни не жил,
Кто не ведал побед и не знал поражений,
Ни добра и ни зла на Земле не вершил,
И кому не давалась удача свершений.
Тот не будет допущен ни в ад и ни в рай,
Но пребудет в преддверье небесного царства,
Эмпирей не откроет кругов своих край,
Люцифер не накажет за подлость коварства…
Если к свету удастся кому поворот,
Или тень навести на дневное светило,
Тот покинет сей мир, но совсем не умрет —
Приоткроются створки небесных ворот,
Заберет к себе души извечная сила.
С какой решительностью и даже, я бы сказал, жестокостью, отмахивается от ничтожных Вергилий! «Они не стоят слов…». То есть не о чем говорить. И такой приговор выносится огромной части человечества! Недаром Данте поражается несметному количеству ничтожных душ. Для теней места в подземном царстве хватит всем, но стоит ли пополнять этот рой? Конечно, не всем дано вершить великое, но что-то свершить попытаться стоит? А, молодые люди? Будем продолжать копошиться? Пополнять счет в банке? Присматривать приличный ресторан для встречи с партнерами? Нет, это все тоже надо, на то и дана земная жизнь. Но и задуматься о вечности стоит. Есть ли, как писал Высоцкий, «что спеть, представ перед Всевышним»? «есть, чем оправдаться перед Ним»? А может, отмахнуться от этих ненужных мыслей? Все это сказки, ничего там нет, цель жизни сама жизнь и так далее. Можно думать и так. Выбор за каждым.
Но вот бес Харон «…сзывает стаю грешных… и бьет веслом неспешных», достиг противоположного берега — и перед нами и Данте «Пустыня скорби вспыхнула кругом, / Багряным блеском чувства ослепляя». Наконец, мы попадаем в «первый круг, идущий вкруг жерла».
И тут нас поджидает полная неожиданность. Загадка, которую мне так и не удается полностью разгадать. В преддверие маются, пытаясь попасть в Ад, ничтожные, с очевидными грехами. В уголовном кодексе есть такой посыл — ущерб, нанесенный действием или бездействием. Ничтожные нагрешили тем, что ничего не сделали — ни хорошего, ни плохого. Понятно. А вот в первом круге мучаются безгрешные! Вся их вина в том, что они не христиане, не крещеные. Помилуй Бог! Как они могли стать христианами, если христианства еще не было?
Впору задуматься — а что такое грех? Не слишком знакомый с теологией, я, по простоте душевной, полагал, что это помыслы, поступки или бездействия, ведущие к злу. Или, во всяком случае, не преумножающие добра. Хотя промежуточного состояния не представляю — не делание добра уже есть зло. Но наше определение не имеет отношения к обитателям первого круга — они творили добро! Вы только посмотрите, кто там томится! Кого встречает Данте:
Гомер, превысший из певцов всех стран;
Второй — Гораций, бичевавший нравы;
Овидий — третий, и за ним — Лукан.
И дальше целый сонм великих творцов и героев их произведений. Творцы! Определившие судьбы человечества. Да им бы в Рай, или даже в Эмпирей!
Тогда, может быть, добавим к нашему определению — «родился не в то время и не в том месте»? Вина, конечно не человека, но смириться как-то можно. Все мы бывали в ситуации, когда не там и не тогда. Но нет! Разве можно представить себе Гомера не в гомеровское время? Или Данте не в конце средневековья?
Тогда что же? Почитаем повнимательней.
Оказывается кого-то Властитель все-таки в высшие сферы забрал:
Им изведен был первый прародитель;
И Авель, чистый сын его, и Ной,
И Моисей, уставщик и служитель;
И Царь Давид, и Авраам седой…
И еще, видимо, немало душ первоначальной эпохи. Но:
Других спасенных не было до них…
И, судя по поэме, после тоже. Там, конечно, другие меры времени, что им несколько тысячелетий. Ведь и при жизни Данте был приговорен к костру, да так и умер с приговором, отмененным только в 1966 году.
Сам Вергилий смиренно принимает наказанье:
…не спасут
Одни заслуги, если нет крещенья,
Которым к вере истинной идут…
И тут следует:
Кто жил до христианского ученья,
Тот бога чтил не так, как мы должны…
А спасенные Властителем? Они все-таки верили так, как должно? Но поскольку Христа еще не было, то и признать его еще не могли?
Так или иначе, мы читаем то, что написано, и абсолютно доверяя автору, а без этого никак нельзя, стараемся проникнуть в замысел. Я для себя пока — еще буду читать и, может быть, дойду до более высокого смысла — эту коллизию объясняю так. Поэма обращена к нам, читателям, Данте нас предупреждает. До Рождества Христова особого выбора в вере не было — язычество есть многобожие в самых пестрых вариантах различных народов. Но вот Господь явил нам монотеизм — и выбор есть. Смотрите, некрещеным путь к вечному блаженству закрыт. Несмотря ни на какие заслуги.
Кстати, Вергилий и другие язычники у Данте не вызывают не только отторжения, а наоборот — почтение и даже любовь к их верованиям. В тексте поэмы рассыпано множество античных богов и героев в самых благоприятных выражениях. Более того, одна богиня проникает, пусть и в качестве метафоры, даже в Эмпирей! Описывая Троицу, которую «…Я увидал, объят Высоким Светом», Данте пишет:
Как бы Ирида от Ириды встала…
Но Ирида — Радуга — богиня явно не библейская.
У меня тоже сонм языческих богов вызывает восторг и умиление. Как детство человечества.
Вы скажете — первый круг ада, по сравнению с последующими, просто санаторий. Но все-таки это не рай и даже не чистилище. Муки присутствуют. Вергилий, «смертно побледнев», говорит:
И здесь, по приговору высшей воли,
Мы жаждем и надежды лишены…
Есть над чем задуматься.
Но не пора ли вслед за Данте «Из тихой сени в воздух потрясенный» сойти во второй круг к тем, «кто предал разум власти вожделений»? Пора. Увлекательно и очень хочется. Но остановимся. Здесь начинаются конкретные грехи и еще более конкретные наказания. И если мы продолжим внимательно читать каждую песню и задавать бесчисленные вопросы, то не превысим ли объем самой поэмы?
Давайте попробуем охватить дантовский Ад целиком, определить его движущие силы и структуру. Не будем трогать Чистилище и Рай. Они пока к нашей современности привязаны слабее.
Прежде всего, заметим, что Данте выстраивает грехи в глубоко продуманном порядке. От малого к великому. Чем больше номер круга, чем глубже спускаемся в воронку, тем больше грех и страшнее наказание. Так, во втором круге самый слабый, чуть не сказал самый сладкий, грех «Для тех, кого земная плоть звала» и наказаньем адский ветер, который «и мучит их, крутя и истязая».
Нет, раз уж мы коснулись третьей песни, не удержусь от восхищения неповторимым стилем Данте. Смотрите, вот эти гонимые ветром потоки душ в атмосфере, «где свет немотствует всегда», сравниваются со светлыми скворцами и журавлиным клином! Всегдашними символами романтики. Но романтические отношения и разврат — вещи несовместные. И то, чего не знали при жизни узники второго круга, остается здесь, с нами, а им воздух черный. В дальнейшем Данте часто будет сравнивать адские создания с земными приметами.
Но мы отвлеклись. Итак, во втором круге сладострастники, в последнем девятом — предатели, самый страшный грех, по мнению Данте и всех честных людей. А между ними распределяются чревоугодники, скупцы и расточители (обратим внимание на диалектическое объединение противоположностей), гневливые, еретики, насильники, обманщики. Но что значит эта строгая иерархия? Почему, скажем, чревоугодники в воронке ниже сладострастников? На каких весах взвешивает Данте грехи?
Материалом для дантовых построений служат души. Значит, земные грехи их деформируют и калечат. Так не по степени ли разъедания душ строит Данте Ад? И хотя степень разъедания носит не только объективный, но и субъективный характер, лично я с автором согласен. Конечно, можно поспорить, что ужаснее сладострастие или обжорство. Можно, но нужно ли? Да и наказания не слишком разнятся.
А вот с увеличением номера круга нам в ХХI веке приходится задумываться и оглядываться на нашу правовую практику.
В самом деле в девятом круге — предатели. Тут сомнений нет — страшный грех. И Данте наказывает предателей с невообразимой жестокостью. Так ли поступаем мы? Ловим, если сумеем, судим… У них даже адвокаты есть. И сроки далеко не пожизненные. И касается это в основном предателей родины. А остальные? Например, в центральной пасти Люцифера извивается Иуда. Сейчас осудили бы мы его? Некоторых не только не осуждаем, но даже Центры им строим. Одна надежда на тот свет.
Но самые интересные для нас восьмой и седьмой круги. Обманщики и насильники. Одними из самых страшных злодеев мы считаем убийц. А о мошенниках фильмы ставим. И даже восхищаемся — ты смотри, как ловко!.. Например, фильм «Олигарх». С замечательным артистом Машковым. Для пущей героизации жулика.
А как у Данте? Именно в восьмом круге, перед предателями, — обманщики и мошенники в Злых Щелях. И караются не слабо. В самом верхней Щели Данте виделся «бес рогатый», «жестоко бивший грешных по спине». Дальше жгут пятки вмурованным в камень и так далее. Оставим бедолаг, чтоб в нас не «вонзались вопли и проклятья, как стрелы, заостренные тоской». Какая строчка!
И только в седьмом круге — в трех поясах — содержатся насильники. Причем убийцы в самом верхнем поясе. Более тяжкий грех по Данте — самоубийцы, они во втором. В третьем — насильники над Богом, богохульники.
То есть убийцы менее страшны, чем богохульники и даже фальшивомонетчики! Для нас, привыкших читать в СМИ об экономических преступлениях, такая градация несколько странновата. Как правило, мошенники производят хорошее впечатление, неплохо одеты, владеют речью, а то и книги читают. А убийцы представляются прямо-таки ломброзианскими типами.
Но если вдуматься. Что может сделать убийца? Даже маньяк? Убить несколько человек? А вот жулик, подливающий пальмовое масло в сливочное, не только обманывает наш кошелек, но и травит сотни и тысячи людей! Тоже убивает, но медленно. Так где должно быть большее наказание?
И вот еще о чем хочется порассуждать. Наказаниям Данте уделяет немало внимания и описывает настолько красочно, что мурашки по коже. Но вот предмет наказания…
В Аду, по определению, содержатся души, бестелесные тени человеческие. Но не люди. Помните, как представился Вергилий Данте? «Он отвечал: "Не человек; я был им…"». Но тогда как он мог смертельно побледнеть? Так кто же подвергается истязаниям? Таким земным, реалистически объемным? С чего сдирает кожу Люцифер? С души или с тела, которого нет, которое осталось гнить в земле?
Попробуем разрешить эту «нестыковку».
Только в первом круге — и частично в преддверье — обитатели маются душевно: «Мы жаждем и надежды лишены». Это и понятно — их не подвергают пыткам и не уродуют оболочку. Во всех остальных кругах души маются совершенно телесно. А как, простите, можно наглядно представить душевную муку? Лет через пятьсот гениальный русский поэт Фёдор Тютчев искал такую возможность и не нашел: «Как сердцу высказать себя? / Другому как понять тебя?». Интересно, что перед Данте стояла задача показать — что ждет нас, а не только рассказать. Владимир Набоков считал, что задача писателя — превратить читателя в зрителя, то есть картина, им написанная, должна давать зрительный образ. Как видим, Данте понял эту задачу задолго до Набокова. И снабдил души нервами и плотью. Для наглядности. В Раю картины блаженства несколько менее выпуклы, как мне кажется.
Гиперболические и гротескные картины Ада — земные и представимые. Даже фантастическая трехглавая фигура Люцифера, по пояс вмерзшего в лед озера Коцит, не мешает почувствовать земные муки предателей.
Но тут возникают вопросы из философии и теологии, в которых мы, мягко говоря, не считаем себя большими специалистами, но которые в том или ином виде волнуют думающих людей. Душа и тело… Насколько они связаны? Монизм или дуализм? И что думаем в ХХI веке мы в связи с «Божественной комедией»?
Не будем влезать в дебри философских теорий, ибо рискуем живыми оттуда не выбраться. Не прибегнем и к спасительному обывательскому представлению «истина где-то посередине». Нас интересуют взгляды Данте, может быть даже не слыхавшего об этих философских категориях. Но в истинно художественных произведениях всегда присутствует философия.
Испокон веков человека волновал вопрос — дух или материя? Безусловно, волнует он и Данте. Из двух противоположных взглядов он, как мне кажется, на стороне монизма.
Дуализм предполагает существование двух различных субстанций, не сводимых друг к другу. То есть утверждает, что душа и тело совершенно разные вещи. Так считал Декарт и делал вывод, что тело так же неспособно мыслить, как душа не способна к протяженности. Проще говоря, душа мыслит, а тело нет.
Монизм утверждает противоположное — обе сущности находятся в тесном взаимодействии.
При жизни мы могли бы согласиться с обеими теориями. Тело при нас, и душа не покидает, а что протяженно, а что нет — не так уж важно. Но когда душа отлетает от тела, вопрос становится не просто острым, а вопросом веры и смысла жизни. За столетия споры между этими направлениями вроде утихли, но с появлением компьютеров должны подняться вновь. Может ли машина мыслить? Может ли она быть одушевлена? То есть иметь желания и страдания. Я думаю, что нет. Кроме того что это богохульство (по Данте, самое тяжкое из насилий), но это сомнительно и с физической точки зрения. У искусственного интеллекта нет тела, приспосабливающегося к условиям существования. А раз так, то не может быть и желаний, ибо желания возникают от ощущений тела и беседы души с высшими силами.
И эту нашу с вами задачу решает Данте. Решает двояко, но не дуалистически. С одной стороны души у него бесплотны — тени, но какие-то функции тела остаются. Во всяком случае, боль чувствуют.
И еще одна земная символика поэмы — круг. Круги сопровождают нас от начала Ада до Эмпирея. Если внимательно присмотреться, то имеют свой сюжет развития, доходя до апогея в самой последней песне. Темные круги Ада, постепенно светлея, переходят в Чистилище и Рай и завершаются одой Свету. Тут Данте превосходит все мыслимые горизонты фантазии. В самом деле, как показать Троицу, это непредставимое простому смертному христианское таинство? Обычно художники изображают три ипостаси отдельно, не давая представления об их единстве — Бог-отец представляется умудренным седовласым старцем, как, скажем, на картине Виктора Васнецова «Бог Саваоф», Бог-сын — красивым молодым человеком и Бог-дух — святым в виде голубя. У Данте Святая Троица представляется сверхабстрактной картиной «трех равноемких круга разным цветом»! И земное переходит в непредставимое небесное. А лексическое «равноемких» создает единство и равенство частей. Гениально!
И вот еще каким вопросом задаешься. До прочтения поэмы я полагал, что между частями потустороннего мира должно быть какое-то сообщение. То есть сначала душа попадает в Ад, где принимает муки за содеянное на земле, затем, основательно очистившись, должна перейти в Чистилище и окончательно просветлеть, и затем уже, как говорится, с чистой душой в Рай. Но в поэме такого движения не почувствовал — может, невнимательно читал? Только в начале Чистилища есть определенный намек: «Где души обретают очищенье / И к вечному восходят бытию». Но как восходят не ясно. Дальше Рай — и двигаться уже некуда. Так что, адские муки вечные? И, как бы ни жаждал Вергилий, надежды нет? Страшно.
Но закроем, наконец, неисчерпаемую поэму, откинемся на спинку кресла и попробуем поразмышлять, что же и для чего мы прочли.
Прежде всего, не слишком ли отклонились от поставленной цели — оценить роль личности и произведения? Когда мы говорили о Гомере, нам важно было защитить авторство, ибо нападки, как мы видели, были и есть... Мы определились с выдающимся, может быть, даже беспримерным, вкладом Гомера в мировую литературу. Но собственно в поэмы слишком не углублялись. Наверное, потому, что ловили себя на чуть-чуть снисходительной улыбке... Так бывает со взрослыми, читающими когда-то любимые сказки детям. Содержание поэм Гомера не вплотную связывается с современностью. Если, конечно — не говорить об исключительной художественной силе поэм. Но это отдельный разговор.
Данте — другое дело. Авторство никем не оспаривается, а роль личности как центра Мира настолько велика, что разобрана в сотнях, если не в тысячах работ. Нас заинтересовала актуальность поэмы через семьсот лет после создания — как основной признак бессмертия.
Так какой же вклад внесли Данте и его бессмертная поэма в мировую литературу?
Первое, может быть, не самое главное, но как мне кажется, очень важное. Поэма написана на итальянском языке — vulgaris — тогда как принятым языком сочинений и научных трудов тогда была латынь. Именно поэтому, считается, назвал свою поэму Данте «Комедия», подтрунивая над своими высокоучеными коллегами. Я подозреваю, что слово «комедия» в поздние времена средневековья, да и потом, означало не совсем то, что сейчас — вспомним «Человеческую комедию» Бальзака. На этом подозрении мои познания в данном разделе языкознания заканчиваются и настаивать не буду. Но почему Данте использовал вопреки существующим уже столетия традициям — народный итальянский язык? Данте прекрасно знал латынь, читал Вергилия в оригинале, и многие работы написаны им именно на латыни.
По всей видимости, столь решительный и исторический шаг Данте сделал, глубоко осознав состояние латинского языка — на нем давно уже не разговаривали. А письменный литературный язык находится в сложной, но очень тесной связи с живым разговорным. Без такой связи язык костенеет и становится мертвым. Значение латыни велико. Даже сейчас образованный человек употребляет немало латинских выражений. Но одно дело отдавать дань истории, другое — говорить и писать. И Данте понял, что художественные возможности латыни исчерпаны, а живой язык неисчерпаем.
Решительный шаг Данте имел последствия не только для итальянской литературы, но и для других европейских стран, получивших впоследствии национальную литературу на собственном языке. Через пятьсот лет подвиг Данте совершит в русской литературе Пушкин, правда, в ином виде.
Далее. Как мы теперь понимаем, поэма имеет не только исключительную и непреходящую художественную ценность, но и религиозную, и научную и другие стороны человеческого бытия. Данте обобщил и дал свое видение теологии, философии и науки на начало четырнадцатого века. То есть Культура явлена Данте в целостном виде, без разделения на истину, добро и красоту. И в таком виде она просуществовала вплоть до восемнадцатого-девятнадцатого веков, когда распалась на науку, религию, искусство. В наше время наблюдается возврат к энциклопедизму, а, стало быть, и к «Комедии».
В поэме Данте обобщил все воззрения средневековья и пошел дальше. Если Вергилия называют мостом между Древней Грецией и Возрождением, то Данте следует рассматривать как мост между античностью и современной литературой. Недаром Данте называют последним поэтом средневековья и первым Ренессанса. Положить начало в любом деле является великой заслугой, но в искусстве она особенно велика, ибо поворачивает умы, меняет менталитет. И Данте сделал это! На века. В этом смысле Данте пророк.
Но почему именно в начале четырнадцатого века? Что-то уже носилось в воздухе, почувствованное поэтом? В литературоведении обязательно сопоставляется произведение и время создания. На первый взгляд, Данте одинок. Слабая литература «темных веков», хотя и не такая уж беспросветная — почитайте замечательного итальянского литературоведа, писателя и медиевиста Умберто Эко, — вроде не давала оснований для такого взрыва, как «Божественная комедия». Но в атмосфере уже чувствовалась необходимость перемен. Яркий показатель — живописец Джотто. Современник Данте первым отошел от традиционной византийской иконописи и, оставаясь еще в рамках религиозных сюжетов, ушел от ликов к человеческим лицам. Некоторые его картины можно даже принять за будущие жанровые сценки. Джотто вряд ли можно назвать последним художником средневековья, но первым Возрождения — вполне. У нас нет твердых свидетельств знакомства Джотто и Данте. Скорее всего — было. Оба флорентийцы, а во Флоренции артистическая среда была довольно развитой. Во всяком случае, Данте вводит живого Джотто в поэму, упоминая его в Чистилище:
Чимабуэ в художестве один
Был царь, но появился Джотто, — новый
В той области возникнул властелин
Знаменитый Чимабуэ — был, а Джотто — новый. И сразу властелин.
Вот это свойство чувствовать и предчувствовать время, дать форму еще бесформенному, повернуть к свету человечество и изменить его менталитет, делает художника великим и историческим лицом. У каждого такого художника есть пророческая миссия, и Данте ее с честью пронес.
И последнее, но об этом мы уже говорили, — современность нам терцин Данте. Более того, А. В. Волошинов считает, что только сейчас, через семьсот лет, нам открываются сокровенные тайны поэмы.
И, думаю, еще лет семьсот будут открываться.
Пушкин
Пушкин — наше всё!
Это восклицание сопровождает нас со школьных лет и стало настолько привычным, что мы как-то сильно не задумываемся, что оно означает. Понятно — вся наша литература от него, от Александра Сергеевича, и в этом смысле наше всё! Признаться, я даже не подозревал, что у этой фразы есть автор. Вот как-то так — прочитали «Евгений Онегин» да сразу и воскликнули.
Правда, еще в школе, когда моя любимая учительница, привившая мне любовь к литературе на всю жизнь, произнесла эти слова и снабдила собственными — Пушкин гений из гениев! — я пристал к ней в вопросом: а почему, собственно? Ну как же, отвечала учительница, у него же потрясающие стихи! А что Тютчев хуже? Увы, вразумительного ответа я тогда не получил и много позже начал разбирать свой, как оказалось, очень непростой вопрос с помощью Брюсова, Андрея Белого, Бахтина, Тынянова, Лотмана и других. Исчерпывающего ответа я не получил до сих пор, да и вряд ли это возможно, однако что-то забрезжило...
Но прежде хотелось бы сделать отступление. А у всех ли Пушкин самый-самый любимый поэт? А заодно и Гомер, и Данте, да и другие великие и признанные? Признайтесь, застал я вас врасплох? Разве нет у вас того самого, самого-самого любимого стихотворения менее известного поэта, может быть, малоизвестного и даже совсем неизвестного, которое так легло на душу, что и не оторвешь?
Нет, недаром Иосиф Бродский сказал: «Поэты не делятся на плохих и хороших, но на Поэтов и не поэтов». То есть у всех Поэтов стихи хороши и сравнивать их по качеству и воздействию на читателя как-то даже и неудобно. Значит, гениальность не только в стихах.
Тут следует отметить, что в искусстве всегда действуют объективный и субъективный подходы. Вклад в литературу носит, конечно же, объективный характер, требует знаний, анализа, выводов. А вот субъективно мы сталкиваемся с полюсами «нравится — не нравится». Как часто слышим — конечно, Пушкин великий поэт, но мне больше по душе, скажем, Лермонтов, или Тютчев, или Маяковский. И правильно. И ради Бога! Не позволяйте контролировать ваше восприятие кому и чему угодно. Даже самым великим писателям и литературоведам. До тех пор, пока не осознаете, не прочувствуете сами. Тогда можно и согласиться с самыми разнообразными выводами. Интуитивное восприятие является не только естественным, но и, пожалуй, единственно правильным. Во всяком случае, на данный момент. Другое дело, что это не врожденное свойство, оно воспитывается интеллектом, обществом, культурой и множеством других факторов. Согласно вашим знаниям, мыслительным способностям, широте кругозора у вас вырабатывается свой, совершенно индивидуальный вкус, который со временем развивается, обретает тонкость, меняется иногда даже на противоположный. Но воспринимать поэзию можно и должно всем своим существом, которое на данный момент у вас есть. Так что не стесняйтесь.
Почему же мы воспринимаем так, а не иначе? Почему «нравится — не нравится»?
В текстах любого настоящего поэта всегда присутствует невидимый, но хорошо ощущаемый лирический герой, в общем-то, представляющий самого автора. Герой этот имеет характер, образ мышления, чувство юмора и так далее. И, может быть, нам близок или, как говорится, по душе. А может быть — не очень. А то и совсем нет. Как с друзьями. Вот был от вас человек далек и даже антипатичен. Но то ли вы изменились, то ли вдруг оказывается, что он вам стал близок, многое совпадает, да и он к вам льнет — и вот уже у вас дружба не разлей вода. Бывает, увы, и наоборот. Не знаю, как у вас, но мои взаимоотношения с литературой и лирическими героями претерпевали те еще изменения. Даже не верилось — и как я раньше не видел? Как не почувствовал?
Так обстоит дело с субъективной оценкой. Однако она напрямую связана с объективной и без нее практически не существует. И прикоснуться к ней, в меру сил углубиться в нее обязан каждый.
Как оказалось, у слов «наше всё» автор есть и это прекрасный русский поэт Аполлон Григорьев. Заявил он об этом в статье «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» в 1859 году и не отдельно, а в контексте и даже не в форме восклицания. Со многими положениями этой статьи у меня, мягко говоря, есть разночтения, но это уже не важно. Яркая фраза оторвалась от статьи, которую мало кто читал, и зажила самостоятельной жизнью на много десятилетий и, скорее всего, ей, как и Пушкину, суждено бессмертие. Так часто бывает — употребляем выражение, не задумываясь, откуда взялось и какой первоначальный имело смысл. Например, знаменитое пушкинское «Народ безмолвствует». В пьесе — народ, не отвечающий на конкретный вопрос. Но изумительный глагол «безмолвствует» превратил это выражение в крылатое с многочисленными значениями.
Но, так или иначе, фраза «Пушкин — наше всё» требует осмысления. Мы должны понимать и чувствовать, на каком фундаменте построено здание нашей великой литературы. А школьное вдалбливание биографии поэта и разбор содержания отдельных стихотворений порой имеет противоположный эффект. Как писал Андрей Белый: «Все мы с детства обязаны хвалить Пушкина. Холодны эти похвалы. Они не гарантируют нас от позднейших увлечений музой Надсона или ловкой музой графа А. Толстого. Пушкин самый трудный поэт для понимания; в то же время он внешне доступен. Легко скользить на поверхности его поэзии и думать, что понимаешь Пушкина. Легко скользить и пролететь в пустоту».
Прежде всего, определимся с местоимением «наше». Конечно, наше, понятно, но только ли? Если только, то значительно снижается масштаб творца. У каждого народа есть «свои» великие писатели, как, скажем, Адам Мицкевич у поляков. Ими гордятся, изучают и знают по многочисленным портретам. Но выход на мировую арену в корне меняет роль личности, как для мира, так и для нации и личного восприятия.
Является ли Пушкин мировой величиной? В начале данной статьи мы привели слова Томаса Манна об исключительной роли Пушкина и даже включении его в четверку самых выдающихся поэтов мира. Все ли разделяют точку зрения нобелевского лауреата за рубежом, да и у нас? Увы. В различных рейтингах европейской литературы Пушкин занимает отнюдь не лидирующие позиции, довольно далеко и от Гомера, и от Данте, и от Шекспира, и от Гёте, и от других менее известных поэтов. И это не мнение читателей — кто и что сейчас читает, особенно стихи, — но профессиональной среды. Мне кажется, что это крайне несправедливо и очень обидно. Я даже готов вызвать всех зарубежных специалистов на дуэль на «онегинских» условиях. Но даже если я их всех перебью, делу вряд ли поможешь.
И у нас в России не все готовы признать Пушкина как мирового поэта, оглядываясь на западные мерки. Еще Белинский в 1838 году писал: «А как поэт, Пушкин принадлежит, без всякого сомнения, к мировым, хотя и не первостепенным гениям…». Приводя эти слова и дальнейшие сомнения «неистового Виссариона», А. В. Волошинов пишет: «Воистину, чтобы понять и принять гения, нужно время. Ведь и Данте ждал несколько веков подлинной мировой славы». Трудно не согласиться, но два века уже прошло. Неужели ждать еще пять?
И в нашей с вами современности раздаются отвратительные визги. Чего стоит, например, «Перпендикуляр» Михаила Веллера, в котором оказывается, что при жизни Пушкин занимал только третье призовое место в чемпионате по русской поэзии, а «золото» завоевал уже при советской власти. И Пушкин предстает довольно скверным человеком, чуть ли не торгующим собственными детьми и намеревавшимся застрелить подслеповатого Дантеса. Такое тупое, извините за резкость, непонимание литературного процесса и роли личности в истории не стоило бы внимания, если было бы единичным тявканьем на слона. Да что возьмешь с этих «народных литературоведов»!..
Такое положение настолько глубоко и болезненно задевает страстно любящих русскую словесность и живущих в ней, что у нас об этом предпочитают не говорить, как бы выводя за скобки. Однако не думаю, что такое умолчание идет на пользу русской и мировой литературе. Попробуем в меру сил разобраться — почему?
Иногда можно слышать незрелое размышление о том, что Пушкин создавал русскую, а не мировую литературу. А кто создавал мировую? Гомер? Данте? Они создали мировую литературу, но создавали, оставаясь в своих национальных культурах. Как хорошо сказал прекрасный русский живописец Виктор Васнецов: «Все великое в искусстве, ставшее общечеловеческим, выросло на национальной почве».
Нет, у этой проблемы, как и у всякой другой в искусстве, есть другие субъективные и объективные стороны.
Прежде всего, стереотип Запада по отношению к России, к «загадочной русской душе», как азиатской варварской стране, у которой не может быть Великой Культуры. Это вряд ли касается больших искусствоведов. Трудно себе представить швейцарца Фердинанда де Соссюра или француза Ролана Барта, презрительно относящихся к русской словесности. Но среди тех, кто помельче, встречаются. Особенно противно, что такие есть среди нас. Вообще русофобия, как внутренняя проблема, явление уникальное. Пожалуй, существует только у нас. Невозможно представить себе англичан англофобами или французов франкофобами. А у нас есть. Один филолог — рука не поворачивается написать «наш» или «русский» — недавно дошел до того, что объявил русский язык клоачным.
И все-таки образованных людей значительно больше и у нас, и на Западе. Хотя, конечно, у нас и «западников» во многом разные менталитеты.
Западная культура не то, чтобы замыкается, нет, но более сосредоточена на себе в отличие от русской. По свойству нашей души, по православной отзывчивости, по толерантности русская литература насквозь открыта всем другим. Где еще вы найдете такую школу перевода! И как русский язык вбирает в себя другие языки, так и литература стремится вобрать в себя все лучшее мировое и двигаться вперед. На Западе это явление, как мне кажется, несколько поскромнее.
Я думаю, главной причиной, по которой на Западе не в полной мере оценили Пушкина, является пресловутые «трудности перевода». Основные языки Запада одного корня, и перевод не так затруднен, как с русского. Да и возможности русского языка, особенно в стихосложении значительно шире. Чего стоит, например, свободное построение речи с бесчисленной перестановкой и взаимозаменяемостью слов. А разнообразие рифм? Размеров, ритмов? И есть еще одно замечательное свойство русской поэзии — звук. «Печальный пасынок природы…». Ну как вы переведете этот печальный звук «п» на немецкий или английский? Александр Сергеевич уверенно писал, что в поэзии, да и вообще в литературе, но особенно в поэзии, важно не что, а как. Что, мало-мальски разобравшись в русской душе, еще можно перевести, но понять как сделано стихотворение — очень сложно. Если вообще возможно.
Итак, Пушкин это только «наше»? Трудно смириться, да мы и не собираемся, и в конце вернемся к этой проблеме.
Но что значит «всё»?
Говоря о Пушкине, нельзя не начать с главного — языка. Считается, что Пушкин заговорил на понятном русском литературном языке, которым мы пользуемся до сих пор. Конечно, знатоки совершенно справедливо утверждают, что он был не первым, упоминая Карамзина, Жуковского и других замечательных литераторов допушкинской и пушкинской эпох. Но мы уже говорили, что абсолютно первых не бывает, всегда есть предтечи. И если найдется тот, с кого мы начинаем отсчет времени, то ему и принадлежит начало. В русском литературном языке это, безусловно, Пушкин.
Но почему именно он? А что же предтечи?
Углубляясь немного в историю, мы полагаем, что начало русской поэзии положил Ломоносов. Гоголь в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность» пишет: «…недаром Ломоносова называют отцом нашей стихотворной речи. (…) Ломоносов стоит впереди наших поэтов, как вступленье впереди книги». Очень показательно, что Гоголь говорит о «стихотворной речи», а не поэзии, подчеркивая, что «впопыхах занял он у соседей немцев размер и форму, какие у них на ту пору случились, не рассмотрев, приличны ли они русской речи». И хотя, «заключа стихотворную речь свою в узкие строфы немецкого ямба, он ничуть не стеснил языка: язык у него движется в узких строфах величественно и свободно, как полноводная река в нестесненных берегах». Но «нет и следов творчества в его риторически составленных одах, но восторг уже слышится повсюду, где не прикоснется он».
Отвлечемся в сторону первенства. Называя Ломоносова «отцом» русской стихотворной речи, Гоголь не упоминает Василия Тредиаковского. А ведь работа «Новый и краткий способ к сложению российских стихов с определениями до сего надлежащих знаний» появилась на свет за два года до известного «Письма о правилах российского стихотворства» Ломоносова…
Так или иначе, плеяда восемнадцатого века великих русских литераторов — Ломоносов, Тредиаковский, Сумароков и еще несколько имен — сложили норму русской стихотворной речи, названную классицизмом. Но так уж устроена литература, и вообще искусство, а, может быть, и вся наша жизнь, что как только устанавливается норма, с ней тут же начинается борьба, с тем, чтобы установить новую норму, с которой снова начинается борьба. Залог вечности… Отметим, что борьба эта диалектическая, а не антагонистическая и уж, тем более, не взаимоисключающая. Всё изучается, перерабатывается и движется вперед. Но борьба бывает честная и нечестная. У Пушкина борьба исключительно честная, хотя порой ироничная и даже едкая. А вот «бросить с парохода истории» не только нечестно, но даже и подло.
Ростки нового заложены уже в существующем. При всей риторичности ломоносовского стиха именно у него звучат строчки, полные истинной поэзии:
Взошла на горы чорна тень;
Лучи от нас склонились прочь;
Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
Так в чем же норма классицизма? Не только «в узких строфах немецкого ямба», но в жестких правилах стихосложения, восторженного тона воспевания, тематики произведений и, пожалуй, главное, в самом выборе и расстановке слов. Исторически естественно, что лексика и построение стихотворной речи достаточно глубоко связаны со старославянским языком, уже с основательно ослабшими связями с разговорным.
Не забудем и о жестком закреплении значений слов у классицистов. То есть слова употреблялись в словарном или в условно словарном значении, а имена и атрибуты античной мифологии — с четко обозначенной образностью.
Между прочим, Пушкин, прошедший в юности суровую школу классицизма, тоже в основном употреблял слова в тех же значениях. А уже при нем поэты стали придавать словам более свободные собственные значения. И как к этому относился сам Пушкин?
Давайте немного отвлечемся, потому что говоря о литературе, а тем более о Пушкине, просто невозможно не отвлекаться. Но, безусловно, останемся в теме и через некоторое количество строк примемся за нее основательно.
В связи с собственными значениями слов хочется поговорить о Пушкине и Тютчеве, гениальных поэтах и современниках.
Известно, что Пушкин не с большим пиететом относился к своему великому современнику. Ныне часто можно слышать, что Пушкин понимал Тютчева, что один гений не мог не протянуть руку другому и тому подобное. Всё это основывается на одном-единственном факте помещения Пушкиным стихов Тютчева в своем журнале. Но там были и другие стихи, и, вообще, редакционная политика — дело темное. А вот письменно имя Тютчева Александр Сергеевич упомянул только один раз, и вот в каком контексте: «Из молодых поэтов немецкой школы г. Киреевский упоминает о Шевырёве, Хомякове и Тютчеве. Истинный талант двух первых неоспорим». То есть Пушкин отказывает Тютчеву даже в таланте. Интересно: Пушкин говорит о «молодых поэтах», но Тютчев младше его только на четыре года.
Почему? Мы-то с вами сразу определили, что Тютчев гений. Разве это не очевидно?
Но вот представим себе: великий поэт Пушкин натыкается на строчку другого великого поэта Тютчева. Естественно, это плод моего воображения, никаких исторических свидетельств нет. Но строчка, в самом деле, неожиданная.
И море, и буря качали наш челн…
Что это? Челн — утлое суденышко, и с морем как-то не слишком связывается. Это полбеды, оправдать можно. Но чтобы буря «качала» челн?! Простите, но даже о современном авианосце так можно сказать только в стиле ласковой или шутливой литоты — намеренного преуменьшения. Так что по этой строчке Тютчева можно отнести к графоманам, то есть сочиняющим то, чего не видят.
Но, доверяя поэту, мы-то с вами знаем, что это не так. Тютчева не слишком признавали еще несколько десятилетий после Пушкина. И только, пожалуй, в конце девятнадцатого — начале двадцатого веков он занял свое исключительное место.
В чем же дело?
В стиле Тютчева, на его языке, буря уже далеко не только и не столько сильный ветер. Для Тютчева буря это, прежде всего, Хаос в противоположность Космосу, т. е. порядку. Это то, что вносит смятение в сердца, события, страну, душу. Душевная буря, буря страстей и так далее. И это Тютчев впервые открыл великолепный образ — спящая буря:
О, бурь заснувших не буди —
Под ними хаос шевелится!
Вот теперь, когда мы разобрались, глагол «качали» приобретает не только смысл, но и множество дополнительных значений. Однако чтобы так понять Тютчева, одного стихотворения совершенно недостаточно, необходимо знать его поэзию. Пушкин, конечно, сделать это никак не мог. А если бы смог, признал бы? Не знаю, не уверен.
Но вернемся к основной теме.
Итак, классицизм утвердился и властвовал почти до конца восемнадцатого века, практически оторвавшись от живого разговорного языка. Правда, с разговорным языком произошли странные метаморфозы. Дворяне, или, говоря по-современному, интеллектуальная элита общества, почти поголовно перешла на французский язык. И, соответственно, литературу. Не могу утверждать, что в этом повинен классицизм, у меня нет достаточных аргументов, но, думаю, заметное участие в этом процессе принимал. Живой язык и литературный находятся в теснейшей связи, независимо от объема того и другого. Так или иначе сложилось неравновесное двуязычие — между собой по-французски, с холопами на русском. От такого общения вряд ли следует ожидать полноценного развития русского языка. Согласитесь, не очень красивый эпизод в русской словесности.
Что-то надо было делать. Одно дело говорить на иностранном языке, совсем другое — писать, хотя такие прецеденты тоже были. Это означало вписываться во французскую литературу, но Россия все-таки не провинция Франции.
Первым, хотя уверен, что и у него были предтечи, за дело взялся великий Николай Михайлович Карамзин, практически создавший новый литературный язык, сразу завоевавший популярность. Вся Россия, затаив дыхание, ждала очередного тома «История государства российского». Да и сейчас чтение прозы Карамзина доставляет просто физическое наслаждение. Карамзина поддержали другие писатели и, прежде всего, поэт, и прозаик и переводчик Василий Андреевич Жуковский.
Но что за волшебство сотворил Николай Михайлович? Филологи полагают, что вместе с русскими словами он стал переводить французские и даже включать в текст французские слова, русифицировав их. И никакой эклектики! Никакого подражания. Карамзин, как и Ломоносов, по слову Гоголя, «ничуть не стеснил языка». Наоборот, значительно расширил. И, как и у Ломоносова, «язык у него движется <…> величественно и свободно, как полноводная река в нестесненных берегах».
Конечно, кроме перечисленного, что я считаю основным, Карамзин ввел еще множество интересных новшеств в письменную русскую речь, в частности букву Ё, но на этом мы останавливаться не будем — это тема отдельного разговора. Главное сделано, язык стал мощным и красивым, пожалуйте дальше развиваться.
Тогда причем здесь Пушкин? Неужели мы ошибочно полагаем его создателем русского литературного языка?
Ни в коем случае!
Проза внешне похожа на обычную речь и этим вводит в заблуждение. Конечно, письменная речь не устная, достаточно почитать поэму Гоголя, диалоги Достоевского, прозу Андрея Платонова. Так не говорят. Но, к сожалению, для многих читателей, не вполне умеющих читать художественный язык и сосредотаченных на содержании произведений, параллели существуют.
Соотношение «проза — поэзия» вызывает глубокие раздумья, особенно учитывая взаимосвязь и взаимопроникновение. Интуитивно я всегда считал поэзию вершиной и основой всех искусств, включая бессловесные — живопись, музыку, балет, полагая вслед за Библией, что «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». То есть — в начале мира и, стало быть, определяя всё последующее развитие. А поскольку Библия написана стихами, то в начале речи стоит поэзия. Более того, Иосиф Бродский считал поэзию высшей формой речи. Значит, пока речь не пройдет эту стадию, она не может утвердиться в качестве литературного языка. И именно Александр Сергеевич Пушкин ввел новый язык в поэзию, в высшую форму речи! Запустил в России литературный процесс. Именно поэтому мы с полным основанием считаем Пушкина создателем русского литературного языка, которым пользуемся до сих пор и, дай Бог, будем пользоваться еще много столетий. Отдавая должное и великие почести Николаю Михайловичу Карамзину.
Между прочим, как всегда, и в поэзии Пушкин был не первый. Был, например, очень талантливый поэт Жуковский. «Боже царя храни» написал. Почему бы не связать новый язык с его именем. Связываем, связываем, но!
Для принятия и утверждения в народном сознании такого решительного поворота должны сойтись множество привходящих немаловажных обстоятельств. Выделю, на мой взгляд, решающие.
Прежде всего, высокая художественность поэзии. Тут Пушкин явил высочайшую, а, может быть, и непревзойденную, образность, красоту и гармонию. Конечно, Пушкин внес в литературу еще множество открытий и находок, в том числе высочайшее техническое мастерство. Это у него стали системой законы золотого сечения и симметрии. Но все это мы оставим ученым филологам и математикам, разобравшим творчество поэта в тысячах работ. Для нас сейчас важно, что Пушкин дал всем нам русский литературный язык и запустил в России литературный процесс. И русская литература двинулась вперед семимильными шагами.
Немаловажным является и такая техническая деталь как объем созданной поэзии. И тут Пушкин был на высоте, несмотря на отпущенные ему тридцать семь лет. Всего Александр Сергеевич написал 792 стихотворения, вместивших 20322 строки. Впечатляет.
Становление Пушкиным русской литературы на живом русском языке — далеко не единичный случай в истории. Мы уже говорили о Гомере, которого считают отцом европейской литературы. Обратите внимание — стихи. Говорили и о Данте, создавшим итальянский литературный язык — стихами. Можно привести и еще ряд примеров. Например, Бабур (полного имени не привожу, заняло бы много места), создатель державы «Великих Моголов», через пару столетий после Данте и на другом конце света первым начал писать стихи на тюркском языке и создал тюркскую литературу. Можно назвать и Тараса Шевченко, создавшего стихами украинскую литературу. И так далее. Пушкина в этом ряду отличает могучий толчок, приведший в очень скором времени к Великой Русской Литературе.
Пушкин запустил и неотъемлемую часть литературного процесса — литературную борьбу.
Естественно, классицизм всеми силами воспротивился собственному отстранению от магистрального пути. Так началась захватывающая борьба, признак здорового организма. И было с чем и за что бороться. В качестве адептов отстраняемой риторики выступили Павел Катенин (против которого, как считает замечательный литературовед Альфред Барков, направлен «Евгений Онегин»), лицейский друг Пушкина Вильгельм Кюхельбекер и многие другие. Примечательна статья Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие». Помните в «Евгении Онегине»:
Но тише! Слышишь? Критик строгий
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогий…
Это улыбка обращена к лицейскому другу и к его статье. Вот она литературная борьба, хотя и не в привычном виде!
Это место в романе «Евгений Онегин» раскрыл выдающийся литературовед и пушкинист Ю. М. Лотман, издавший объемистый том комментариев к роману. Как увлекательна работа по постижению! Не удержусь, вставлю и я свои сомнительные пять копеек. Ох, как бы не огрели меня всеми томами полного собрания сочинений Александра Сергеевича литературоведы!
Все помнят строчки «Не мог он ямба от хорея, / Как мы ни бились, отличить». Внешне — легкая насмешка над не разбирающимся в поэзии. Но не есть ли это элемент борьбы с классицизмом, использующим, насколько я знаю, именно ямб в своих произведениях. Не подчеркивает ли Пушкин, что есть и другие размеры, ничуть не стесняющие русскую стихотворную речь? А как сам Пушкин использовал разнообразие размеров? Интересный подсчет произвел А. В. Волошинов. Оказывается, значительную часть его поэзии составляет четырехстопный ямб — 21605 строк. Но и хорей — 4238 строк. И дактилические размеры — 592 строки. И когда Пушкин пишет «Четырехстопный ямб мне надоел: / Им пишет всякий…», он имеет в виду не только и не столько себя.
Но вернемся к примечательной статье Кюхельбекера. Как мне кажется, он уловил одну опасность реформ Пушкина, которую мы в полной мере ощущаем именно сейчас.
Перейдя на живой язык, Пушкин сделал поэзию доступной не только для читателей, но и для стихотворцев. Конечно, речь не идет о поэзии. Более того, освободив язык, Пушкин заглянул в такие выси и глубины поэтического восприятия мира, что нам только в его творчестве разбираться и разбираться. Для того, кто хоть немного понимает поэзию, стало ясно, что поэт явление чрезвычайно редкое, в каждую эпоху по пальцам перечесть.
Чисто внешне сочинять стихи стало доступно каждому, умеющему читать и писать. Как сказал когда-то известный советский писатель и фельетонист Леонид Лиходеев: «Жизнь сложная штука, если задумываться. Но если не задумываться, то она устроена значительно проще». Так вот, если не разбираться в поэзии и бессознательно пользоваться ее великим свойством — объединение самых разрозненных строчек рифмой и ритмом — то сочинять стихи легко и приятно. И вот именно сейчас поэзия гибнет, утопая в гнилом море графоманских и, что еще хуже, самодеятельных стихов. Вряд ли такое мог предвидеть Вильгельм Карлович Кюхельбекер, но опасность обозначил и призывал к сложности классицизма, доступной далеко не каждому.
Так художники Возрождения, открыв миру прелести линейной перспективы, иногда называемой ренессансной, произвели революцию в живописи, но заложили и опасность фотографичности, с которой боролись последующие поколения вплоть до абстракционистов.
Но Пушкин здесь ни при чем. Как Данте, он уловил время перемен, он осознал, что живой русский язык к концу восемнадцатого — началу девятнадцатого веков уже представляет великие возможности. И стал строить русскую литературу на этом материале.
Стал строить… Так же, как фраза Аполлона Григорьева, общеизвестна мысль и о том, что до Пушкина в России не было литературы. И добавляют — «признаваемой Европой». Ну, насчет признания Западом мы уже говорили, а вот того, что не было… Как так? А оды? А Радищев? А Фонвизин?
Мне кажется, что великолепную черту под этими размышлениями подвел замечательный поэт и исследователь литературы Валерий Брюсов («Ремесло поэта»): «До Пушкина у нас были писатели и поэты, но литературы не было. Надо было заложить ее новые основы и для того прежде всего вобрать в зарождающуюся русскую литературу всё, сделанное до того времени на Западе и на Востоке, в древности, в эпоху средневековья, в новое время. Задача титаническая, вполне аналогичная той, которая стояла перед эпохой Петра I. И Пушкиным эта задача была решена, конечно, постольку, поскольку вообще подобные задачи могут решаться одним человеком».
Тут следует определиться с самим термином «литература». Если понимать как написанное, как произведения, как книги и так далее, то, конечно же, литература была. И с большими сочинениями, с талантливыми, а то и гениальными авторами и, вообще, с большим разнообразием. А вот если понимать литературу как процесс, как движение художественного языка, как критику и литературоведение, как письменное (в журналах) обсуждение и общение авторов, то да, в полной мере не было. Именно Пушкин титаническим усилием запустил этот процесс, который до него был в зачаточном состоянии.
Но для того, чтобы выстроить свою литературу, необходимо было объять всю мировую. И Пушкин это сделал! В его произведениях вы обнаружите всю европейскую — от Польши до Испании и от Италии до Англии, американскую, арабскую и даже элементы восточных литератур. И вот что главное и характерное от Ломоносова до Пушкина и далее — вобрав в себя все мировое, русская литература осталась русской. Никакого подражательства вы у крупных русских писателей не найдете. Влияние обнаружить можно, но не подражательство. Доказательств учета мировой литературы Пушкиным приводить не буду, слишком много работ этому посвящено. Отошлю вас только к прекрасным статьям «О Пушкине» в книге Валерия Брюсова «Ремесло поэта». Приведу также оценочные строки того же Аполлона Григорьева, которые следуют фразой за «наше всё»: «Пушкин — представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остается нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужим, с другими мирами. Пушкин — пока единственный полный очерк нашей народной личности, самородок, принимавший в себя, при всевозможных столкновениях с другими особенностями и организмами, всё то, что принять следует, отбрасывавший всё, что отбросить следует, полный и цельный, но еще не красками, а только контурами набросанный образ народной нашей сущности, образ, который мы долго еще будем оттенять красками». Чудесно! И очень эмоционально. Возникает только вопрос — о каких чужих мирах идет речь? Если о мировой литературе, то их литература совсем не чужая ни для нас, ни для Пушкина. Уж не Шекспир ли чужой? Это после «Бориса Годунова»? Но мысль Григорьева ясна — Пушкин остался русским поэтом, «отбрасывавший всё, что нужно отбросить». Правда, что именно он отбросил — нуждается в уточнении.
И еще одно по поводу приведенной цитаты — «только контурами набросанный образ народной нашей сущности, образ, который мы долго еще будем оттенять красками». Николай Васильевич Гоголь выразился куда как ярче, шире и поэтичнее: «Влияние Пушкина как поэта на общество было ничтожно», но «он был для всех поэтов, ему современных, точно сброшенный с неба поэтический огонь, от которого, как свечки, зажглись другие самоцветные поэты». И, добавлю, продолжают зажигаться до сих пор. Вот это, как мне кажется, одно из важнейших свойств явления под названием «Пушкин». Он породил целую плеяду великих поэтов, которые и составляют русскую литературу.
В приведенной цитате Григорьева присутствует слово «народность». Это звание мелькало и прежде, и позже у Достоевского. Во времена СССР наверняка бы присвоили звание «Народный поэт Советского Союза».
То, что Пушкин выразил русскую душу, не вызывает никакого сомнения. Но «народность» хочется осмыслить. Народный поэт — пишущий для народа, почитаемый и любимый этим народом. Можно ли Пушкина подвести под это определение? Мне кажется — нет.
Конечно, следует определиться с понятием «народ», но этот бесконечный разговор выходит далеко за рамки статьи и вряд ли что нам даст. Следует выяснить: писал ли Пушкин для народа и был ли им любим?
Насчет «любим». Мы уже приводили свидетельство Гоголя о том, что при жизни его «влияние на общество было ничтожным». И спустя два века положение не сильно изменилось. «Мы привыкли с детства хвалить Пушкина»… Хвалить — да. Но понимать? Это дано немногим.
Спустя почти два века «народную любовь» подытожил замечательный, но, увы, недооцененный, надолго отлученный от русского читателя, Владислав Ходасевич:
Люблю людей, люблю природу,
Но не люблю ходить гулять,
И твердо знаю, что народу
Моих творений не понять…
Поэзия вообще, к огромному сожалению, не для народа. Особенно в наше «просвещенное» время. Не читают. Мне скажут — сейчас у нас просто миллионы пишущих стихи, загляните в интернет! Пишущих — да. Большинство вдруг осознало, что писать стихи куда проще, чем читать. Вот и пишут.
Но мы отвлеклись. Во времена Пушкина читали. И очень внимательно. Но не народ. Пушкин, прежде всего, поэт для поэтов.
Остался главный вопрос — писал ли Пушкин для народа? Хоть немного знающий творчество Пушкина твердо скажет — никогда. Сам поэт в многочисленных письменных и устных высказываниях совершенно прямо заявлял — пишу для себя, печатаю для денег. Эту мысль он довел до афоризма в «Разговоре с книгопродавцом»:
Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.
И здесь Пушкин первый! Не припомню, чтобы до него профессиональный литератор, а Пушкин был и первым профессионалом, кто-то так прямо сформулировал свое кредо. Формула Пушкина «пишу для себя, печатаю для денег», особенно ее первая часть, взята на вооружение всеми последующими поколениями и, конечно же, действует до сих пор. Кроме коммерческой литературы, но о ней мы говорить не будем.
Кстати, как известно, Пушкин был довольно стеснен в средствах, однако большинство его произведений не было опубликовано при жизни. И рукопись продается не всякая.
Кроме того, Пушкин никогда не смешивался с толпой, посвятив ей многие пренебрежительные строки. Вот, например:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
С детства последние строки не давали мне покоя. Ну, не будет писать стихи, будет такой как все. И только когда стал писать сам, когда одолели мучительные паузы молчания, понял — не иметь и потерять ни одно и то же. Поэт не может быть в толпе, ибо в ней он всех ничтожней.
О Пушкине можно говорить бесконечно. Следовало бы сказать о лирике, которую он, собственно, в русской поэзии и создал. И не только о ее потрясающей силе, но и великом техническом мастерстве, из которого развились различные техники, вплоть до поэтики Иосифа Бродского. О звуке, который Пушкин внедрил в поэзию. О рифме с использованием опорных звуков. О необычайных переливах пиррихиев и спондеев. Следовало бы отметить фактически первый роман в стихах в русской литературе. Прозу и драматургию. Романтизм и реализм. Критику и литературоведение… Да мало ли…
Но об одном открытии Пушкина все-таки хотелось бы сказать.
Вот простые лирические, но пронзительные строки, как бы не несущие особого философского смысла:
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою…
Поэзия издревле соединяет несоединимое и вольно оперирует оксюморонами — твердая вода, жидкий воздух, живой труп… Или вот из недавно процитированного Тютчева: «О, бурь заснувших не буди…». Все это объединение предметов, процессов, понятий. Но у Пушкина смешение положительных и отрицательных чувств и эмоций — «печаль моя светла»! Насколько я знаю, до Пушкина на это никто не отваживался. Но разве человек не находится постоянно во власти двойственных, а то и более, чувств? Разве Пушкин не развил нашу эмоциональную палитру? Разве вы сейчас — после Пушкина не лучше понимаете свое эмоциональное состояние? Не расширился ли наш художественный язык, а, стало быть, и наши мысли, до новых горизонтов?
А как усиливает заложенную идею рифма «мгла—светла»?
После этих строк русская поэзия уже свободно оперирует оксюморонами чувств. Вот, например, Блок:
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!
Теперь уже мы смело томимся и «мукой сладкой», и живем, «ликуя и скорбя», и даже «с ненавистью, и с любовью».
На этом мы остановимся, но сколько еще надо было бы сказать о Пушкине! А о Гомере? А о Данте?
В общем, многое надо бы. Но, как говорят на конференциях и симпозиумах, соблюдайте регламент. И так я уже утомил вас, дорогой читатель.
Но вернуться к вопросу — насколько Пушкин «наше всё» мне кажется следует. Думаю, ключом к пониманию вклада великого поэта может быть уже цитированная формула Гоголя, который считал, что Пушкин «сброшенный с неба поэтический огонь, от которого, как свечки, зажглись другие самоцветные поэты». Вот именно! Пушкин положил начало не просто литературе, а Великой Русской Литературе. Без нее представить мировую культуру просто невозможно. Продолжая начатое Пушкиным, каждый писатель несет пушкинский заряд, увеличивая его несомненный вклад в мировую поэзию и прозу.
Я не преследовал цель провести сколько-нибудь серьезное исследование творчества поэтов. Нет, мы с вами попытались обрести ориентацию в море литературы. И, если я был достаточно убедителен, вы, может быть, поняли, что без этих имен, без этих монументальных вех на временной шкале литературы это сделать будет крайне затруднительно. Надо читать. Читать внимательно, с интересом и любовью.
А закончить статью о Пушкине мне хочется словами Николая Васильевича Гоголя:
«Появленье такого поэта могло произойти только среди русского народа, в котором так силен гений восприимчивости, данный ему, может быть, на то, чтобы оправить в лучшую оправу то, что неоцененно, не возделано и пренебрежено другими народами».